книга 1. «Возвращение к истине»


Рейтинг@Mail.ru



Восстановленный черновик. 1991 год

Глава 1.

Оставалось совсем немного времени до того дня, когда нас должны были выпустить из училища. Каждый как мог готовился к этому событию, заботясь о своём будущем благополучии. Никогда раньше я не замечал такой озабоченности у своих товарищей по учёбе, как сейчас. Бывало, что мы вместе вяляли дурака, творили разные шалости, совершенно не заботясь о завтрашнем дне, и были, казалось, все одинаковы. Правда, и тогда существовало кое-какое различие в строгости наказания для одних и несправедливости по отношению к другим, но всё это казалось случайным совпадением обстоятелльств, и механизм действия был скрыт под пеленой наслаивающихся друг на друга событий.

Но вот настали теперь другие времена. Чем ближе мы подходили к выпуску из училища, тем отчётливее вырисовывалась картина нашего различия по своему положению, понятий кто есть кто. Постепенно на первый план стали выдвигаться разговоры о протеже и о «волосатых» лапах у того-то и того-то, ведущиеся полушёпотом. Сильные мира сего помогали своим чадам, племянникам, детям друзей, невидимо и незаметно, где-то там, наверху, в высоких кабинетах, устроиться получше, получить выгодное и приличное распределение, поехать в хорошее место, где не слишком ощущались бы те тяготы и лишения воинской службы, которые нам предписывалось стойко преодолевать в уставах Вооружённых Сил. «Волосатики» ходили, если не задрав носы, то не беспокоясь, во всяком случае, за своё будущее: за них беспокоились другие. На фоне этой «волосатой» элиты незавидно было положение безрукого большинства, строить розовые планы на будущее которому, увы, было пустым занятием, и для которого лучшее в жизни было не там, в светлом завтра, а сегодня, а чаще всего, уже вчера. Все это понимали. Это было немного грустно, но всё-таки в особом унынии никто не пребывал, и кто как мог, пытались изменить свою судьбу к лучшему, пробуя для этого различные способы.

Надо сказать, что я пребывал в это время в состоянии спокойной эйфории, проживая каждый день, как подарок судьбы, потому что точно знал, когда эта лафовая жизнь заончиться – с выпуском из училища, — и, несмотря на успешную учёбу, понимал, что впереди ничего определённого и лучшего для меня не предвидиться точно – я не был «волосатиком». Однвако, это не сильно беспокоило меня. Я жил в своё удовольствие,ходил в самоволки, встречался с подружками, выпивал иногда, но при этом старался успешно сдать выпускные и государственные экзамены, чтобы не оказалось в конце концов, что я чеьыре года напрасно «тянул» на красный диплом.

Незадолго до главного события последних четырёх лет жизни нашей батареи один пронырнливый шустряк умудрился достать списки, утянув их из учебного отдела. В них были наши направления после окончания училища, и тогда действительно подтвердилось, что лучшие места достались «блатным», тем, о ком заранее побеспокоились наверху. Среди этих «счастливчиков» можно было увидеть фамилию двоечника и последнего лентяя. У которого по настойчивым слухам были связи в Генштабе или кругах близких к нему. Неплохое распределение получили или, во всяком случае, должны были полчуить дети городской элиты, «местной мафии», так сказать: сыновья директора пивзавода и заведующего центральным домом быта, второго секретаря обкома и другие. Редким гостем среди них затерялись фамилии наших курсовых отличников, многие из которых своим личным усердием, кропотливым трудом, зубрёжкой бессонными ночами постоянным каторжным напряжением своих сил все четыре года зарабатывал себе красный диплом и «хорошее» место. Последние на протяжении всей учёбы в училище вели себя лояльно, не нарушали дисциплину, не впутывались ни в какие конфликты между курсантами и командирами и, в случае возникновения подобных эксцессов почти всегда становились на сторону командования, первыми, вместе с шестёрками, о которых я ещё скажу, внося смуту и разлад в ряды сокурсников.

Шестёрок же, общеизвестных и тайных угодников, каких у нас хватало с избытком, тех, что с самого начала, с момента посььупления в училище, не имея ни мозгов, ни протеже, сделали ставку на пресмыкание и низкое лизоблюдство, также ждали неплохие направления, пробитые для них батарейным и курсовым – кто перед кем лебезил – звеном управления.

Я же, как и большинство из сокурсников, был из простых, что называется «из народа». Не было у меня ни особого усердия к учёбе, не из-за лени и слабоумия, а от того что было неинтересно. Хотя овладевать любыми знаниями мне всегда нравилось. Может возникнуть законный вопрос: «Почему я поступил в военное училище?» резонно было бы меня спросить об этом. Но я воздержусь от ответа на него, потому что слишком много придётся тогла рассказывать, не мне не хочется. Как-нибудь в другой раз. Скажу только, что не все поступают в такие заведения от хорошей жизни.

Таким образом, могу сказать лишь, что я не был ни блатным, ни незаурядным трудягой-отличником, хотя шёл на крастный диплом но только по причине того, что схватывал всё на лету и осваивал довольно быстро, а остальное время тартил на самоволки, девчонок и…, в общем, наслаждался жизнью. Не был я и подлизой. И поэтому не ожидал от предстоящего распределения ничего хорошего, может быть потому, что я и сам чувствовал, что не заслуживаю этого.

Последние полтора года из четырёх я жил в своё удовольствие в стенах училища, не напрягаясь ы учёбе, стараясь не иметь двоек, чтобы изредка отпускали в увольнение, не тяготясь неукоснительным выполнением приказаний и распоряжений командиров и строгим соблюдением своих обязанностей и дисциплины. К тому же с моей стороны в адрес командиров нередко срывались слова и реплики, которые лучше было бы подержать за зубами. Более всего моих командиров удивляло то, что в школе-то я был почти круглым отличником, а в училище к учёбе вдруг охладел и меня заставляли учиться, «тянуть» взвод, и злились, что это не получается, и, конечно, собирались сделать так, чтобы я пожалел об этом.

По рассказам тех, кому ддовелось служить в таких местах, а бывшие курсанты иногда заглядывали в училище, жизнь там едва-едва теплилась, текла медленно и мучительно тоскливо, как болотная вода, тухла в угаре беспробудного пьянства и дикого разврата. Отсутствие даже зачатков культуры, удалённость и замкнутость убогого мирка военных городков помогали заживо гнить в серости, однообразии и заскорузлой повседневности и душе, и телу. Правда, находились некоторые весельчаки, которым такая жизнь нравилась, и они рассказывали о ней с удовольствием.

Один старший лейтенант, как-то зашедший в училище поаукаться со своим курсантским прошлым, поздороваться с командирами, кто ещё остался в училище, разговорился с нами, рассказывая о некой Безречке где-то в далёком и тоскливом Забайкалье, поведал нам байку о своём командире полка. Судя по его рассказу, у них в части наблюдалось страшнейшее разгильдяйство, в казармах не хватало стекла на окнах, и их затягивали полиэтиленовой плёнкой, зимой солдаты спали в повал в каптёрках, сушилках, Ленинской комнате, словом, в местах, где было поменьше окон и объёма воздуха, чтобы можно было легче согреть его своим дыханием. Котельная сломалась и не давала тепла уже несколько лет. Семьи офицеров жили, как могли, топили свои бараки буржуйками – печальным изобретением разрухи. В общем, люди там не жили, а выживали. Офицеры на службе били баклуши, играли, в основном в «преф», а командир полка, прослуживший там, в этой самой Безречке безвылазно лет пятнадцать к ряду, каждый год в августе месяце начинал утренние разводы полка словами: «Мне вчера звонил (Перец) Перест Дэ Куэллер. Он сказал, что в Забайкалье будет зима», после чего делал многозначительную паузу и обводил строй красноречивым взглядом, означавшим, кроме всего прочего и клич: «Спасайся, кто может!» но офицеру, поведавшему нам эту историю, в Безречке нравилось, потому что свою речь он закончил примерно такими словами: «Не пугайтесь, ребята, в такой службеесть свои прелести. Впрочем, есть места и похуже. У нас хоть вода не привозная, да и природа хоть кой-какаяимеется. А то ведь есть местечки, что вообще живут люди: степь или песок вокруг».

Другой как-то убеждал нас, как весело и романтичножить в заполярной тундре, видеть солнце несколько месяцев в году, зато круглый день, и ездить на охоту на оленей с автоматом и мешком патронов. Холостяки в этот самом Заполярье доходят до такой дури, что отпят печки в своих комнатах сливочным маслом, которое им выдают на продпаёк.

Слушая подобные рассказки, я с печалью и тоской думал, что наверняка угожу в одно из таких захолустных мест и буду потихонечьку сходить с ума, вместе вот с такими вот несчастными, научусь, как компот, пить водку, и закончу свою распахабную в лучшем случае каким-нибудь пропойцей-капитанишкой, а то и вовсе не дотяну до пенсии.

Подобные рассуждения нередко наводили на мысль о моей никчёмности, но я старался гнать от себя упаднические настроения, сам бежал от них, спасаясь от гнетущего будущего в сегодняшнем дне.

Подобные порождения ума создавали у меня некоторый комплекс, костеневший со временем всё больше и постоянно тянущий меня вниз, потому чтосплошь и рядом бездарные, но самоуверенные, посредственные, но наглыенастраивались в будущем иметь минимум полковничьи погоны, но я не мог избавиться от своего рокового предубеждения. Я заранее обрекал себя на неудачу, в то время, как мои сверстники рассчитывали в скором времени чуть ли не на дубовые листочки в петлицах и расшитые большими звёздами генеральские золотые погоны.

Конечно, те из них, кого вела по жизни уверенная и сильная, всевластная рука, чья-то невидимая и неведомая остальным, запущенная в нашу гущу откуда-то сверху из благополучной верхушки нашего общества, вправе были на это рассчитывать. Амбиции остальных же, большей, надо сказать, части были откровенной наглостью, с помощью которой они и рассчитывали пробить себе путь наверх и сделать карьеру. Хотя радужных надежд у них должно было поубавиться после того, как они вольются в зелёную реку, это нечто бесформенное, серое, тлетворное, ненавидящее самоё себя, именующееся офицерским корпусом Советской Армии, когда они окажутся в среде инертности и пассивного проживания и прожигания своей присвоенной государством и поставленой на его защиту жизни, ожидания отдыха от своей невыносимой, грязной, неустроенной, страшной, как ночной кошмар, и отвратительной, как жизнь шакала, немилостливой судьбы, когда познают они цену каждого прожитого дня службы. Пыль которой и серость смертельно тяжелы и тоскливы, если не разбавлять их спиртом или водкой, и чем чаще, тем лучше.

Большинству ещё предстоит узнать, что они не имеют ни одного шанса на успех, потому что всё уже давно припасено, куплено и продано, заготовлено для протеже, и они последние на этом невесёлом пиру. Но до понимания этого должны пройти годы уничтожающей душу и тело службы, в которой у каждого из них вместе с большими разочарованиями появятся мизерные, но любимые радости, нищенские подачки судьбы и армии, этого хитрейшего аппарата. И тогда каждый из них поймёт, что надёжды их обманулись, и будут тянуть лямку, дожидаясь пенсии.

Как-то на занятиях преподаватель-подполковник сказал нам между делом, что для сына крестьянина в армии потолок – стать подполковником, и он этого уже добился. Тогда на его слова мало кто обратил внимание, а, наверное, зря. В словах его была какая-то неуловимая, но печальная мудрость жизни.

Я не был самы дерзким нарушителем дисциплины и порядка, но так уж получалось, что попадался регулярно с мелкими нарушениями, что было столь же наказуемо. Многие были дерзновеннее меня в своих поступках и действиях, но почти никогда не попадались. Я же всегда попадался на всякой обидной ерунде, на своём мальчишестве. Это злило командиров гораздо больше, чем если бы я соершил какой-нибудь крупный проступок. Только к концу третьего курса я задумался над создавшимся тогда невыносимым положением вещей, и стал «исправляться»: теперь я ни перед кем не хвастался своимим похождениями, как раньше, вёл себя тише воды, ниже травы. Резальтат не заставил себя долго ждать, и к середине четвёртого курса создалось мнение, что Яковлев начал исправляться, наконец-то, взялся за ум. Теперь я жалел лишь о том, что слишком поздно понял, как нужно вести себя в жизни, во всяком случае курсантом.

Зато в это же время поступки мои приобрели дерзость во сто крат превышающую то, что делал я прежде. Именно с этого момента у меня началась двойная жизнь, одна за пределами училища, о которой никто не знал, а вторая в его стенах, которая была у всех на виду, и в которой я вдруг стал пай-мальчиком.

Ещё с первого курса я обратил на себя внимание тем, что командир взвода никак не мог добиться от меня, чтобы я носил поясной ремень, как положено. Он был у меня всегда «распущенным». С этого вот и ещё с некоторых мелких нарушений в форме одежды и началась моя долгая вонйа с командиром взвода, а затем и с комнадирами повыше. За четыре года у меня поменялось два командира взвода и четыре командира батареи, но тяжёлое и напрасное клеймо разгильдяя передавалось от одного к другому по наследству до самого конца.

Товарищи мои не отличались строгим соблюдением формы, номало кто доходил до тако глупости, как я, чтобы бравировать своим разгильдяйством перед начальством. Я же считал своей доблестью, что при появлении офицеров не начинаю, как другие, позорно суетиться и приводить свой внешний вид в порядок, думал, что мой авторитет в глазах товарищей от этого будет выше, а на самом деле за глаза они считали меня несерьёзным человеком, если сказать мягко. Я же никогда не упрекал никого из них, считая, что они видят моё нравственное превосходство. А получалось, что на их фоне я выгладел самой натуральной белой вороной, к тому же ещё и глупой. Большинство же поступало так, как это было выгодно в конкретной ситуации.

Теперь вот, когда близилось время получать, что называется, расчёт, все оказались «хорошими», а я «плохим». Конечно, мне было досадно. Не помогало справиться с обидой даже то, что я-то понимал, что во всём виноват сам. Такова была расплата за мою честность, а те, кто лицемерил, оказались теперь на коне. Честность моя была никому не нужна. Было обидно, что прямота, которую воспитывали во мне с детства оказалась оружиемпротив самого меня. Комнадиров ведь тоже мало интересовало, что делается за занавесом благополучия, лишь бы наружу не вылазило. Я же эту грязь наружу вытаскивал, выметая сор из избы. Кому это могло понравиться?

На третьем курсе, когда жить действительно стало невмоготу по-прежнему, я сформулировал несколько принципов поведения, которые крайне необходимы, чтобы тебя оставили в покое.

Во-первых, честным нужно быть лишь тогда, когда это тебе, во всяком случае, не повредит. Это лицемерие, но я не встречал человека, который будучи самым большим негодяем и вралём, не считал бы, тем не менее, себя честным человеком. Успокаивая своё самолюбие и заглушая голос совести, он придумывает нормы соей внутренней морали, соотвествующие его взглядам на жизнь. Но я думаю, что и он не раз терзался и мучался, что ему приходиься врать. Человек может вести себя честнее, чем другие, но быть абсолютно честным всю жизнь не удаётся, пожалуй, никому. Рано или поздно, в какой-то период жизни любой смертный начинает кривить душой, он устаёт быть честным.

Что и говорить о том , что все люди имеют свои слабости. Без этого не было бы самой жизни. Даже у самого сильного духом человека воля не везде и не во всём крепка как сталь. Желание пост тоянно противоборствует ей с переменным успехом. Герой отличается тем, что в решительный моментможет сконцентрировать усилие духа и подавить возникающее желание. Но истребить желание полностью, как часть человеческой души, невозможно и не удасться никому, не изуродовав, не искалечив своей сущности. Желание – это такое же проявление духа, как и воля, поэтому он не может существовать без колеблющегося равновесия этих двух составляющих, враждующих друг с другом, но невозможных друг без друга, ибо без желаний человек станет биороботом, а без воли превратиться в безмозглое животное, творящее только то, что заблагорассудится его плоти. Они, запряжённые в одну телегу бренного существования, подавляют и ограничивают друг друга, не допуская уродства. Кроме того, воля помогает разобраться в своих желаниях и чувствах, выбирая какое-то одно из них. Кстати, по этому поводу лучше обратиться к Полу Брегу и его «Чуду голодания», можно почитать философов, всё равно каких.

Итак, первый принцип – быть лицемером. Второй – никогда не перечить начальству, особенно, если остаёшься в меньшинстве, а ещё хуже – в одиночестве. Нарушение этого принципа грозит немалыми неприятностями. В лучшем случае, вы будете обойдены благосклонностью начальства в самых элементарных вопросах, что будет доступно каждому рядом с вами, более гибкому.

Третий принцип, а он вытекает, как следствие, из второго, — поменьше гонора. И, как говорят американцы: «Всё будет о’кей».

В противном случае, в то время, как вокруг васбудут потихоньку втихомолку творить всё, что угодно, вы будете вести изнурительную и напрасную войну за своё личное достоинство, в которой потеряете много сил и врдя ли чего добьётесь. В конце концов, вы увидите, что вса обошли уже на десять голов.

Вот, пожалуй, и все принципа. По ним судя, я стал ужасным и подлым лицемером. Возможно, но я жалею лишь, что стал им слишком поздно. Впрочем, я, наверное, просто сломался, но не желая себе в этом признаться, обманывал самого себя. Ведь быть прямым – это так тяжело и трудно, что не каждому по плечу.

Хочу заметить, что учиться в училище не составляло для меня особого труда. Я не напрягался на занятиях, потому что способностей моих вполне хвтало, чтобы вести не утруждённую штурмами бастиона знаний и науки жизнь. Возможно, что при желании я мог бы «тянуть» на «золото», но желания такого почему-то не возникало. Во-первых, мне не хватало характера, чтобы отличаться от основной массы. За этакое отличие я горько поплатился ещё во времена школьного детства, и теперь, обжегшись на молоке, дул на воду. «Массы» не любят, когда от них отрываются простые смертные, они ненавидят их, и, пока те не успели уйти слишком далеко, стараются их задавить. За моей же спиной не стояло никакого авторитета прошлых поколений, с которого можно было бы, ак с трамплина пойти вверх. Не было в моём роду ни учёных, ни писателей, ни певцов, нимузыкантов, ни даже какого-нибудь партийно-комсомольского функционера хотя бы районного масштаба. А, значит, был я простым смертным, и, как никогда не говориться, но всегда подразумевается. В моих жилах текла простая холопская кровь. А с такой кровью нельзя стать кем-то, не совершив изрядной подлости. Наш строй не терпит, если такие, как я начинают незаслуженно вырываться из тесно сплочённых рядов, шеренг одинаково неопасных, равноценно бездарных и приутюженных им людей, называемых в официальных бумагах «советским народом».

Так устроено, чтоесли кто-то выпадаетт назад, то это считается нормально, ему помогают, с ним сюсюкаются, берут его на поруки, если он ещё не совсем отбился от рук. Стройные шеренги могут даже замедлить шаг, чтобы отстающие не потерялись и были «с коллективом». Это равнение на последних, на средний показатель, для которого неудобны и опасны выскочки, вырывающиеся вперёд, не имеющие сил, терпения и «сознательности» идти вместе со всеми, тянуть за собой последних, перекладывая на свои плечи бремя замедленного бега, эта уравниловка – бич всех, кто талантлив, одарён, но не признан официально, цепи их жизни, ярмо, не дающее взлететь. Поэтому я, хотя и знал, что могу учиться лучше, но сознательно не делал этого, не желая тянуть чью-то лямку, прикрывать чью-то бездарность и лень. Я протестовал этим против эксплуатации способностей «интересами коллектива», «волей большинства». Приспосабливаясь под середину, я и сам примкнул к этому «большинству». Позиция эта весьма удобна и всячески поощряема.

Правда, мне не удавалось совсем уж не высовываться. Поэтому свою энергию я направил по пути более привычному для курсантской среды, тайному и, потому, менее возбраняемому. Я стал искателем приключений, вместо того, чтобы стать отличником и служить примером для подражания. Как не удивительно было, что сын какой-нибудь «шишки» — отличник, так не удивительно было, что я разгильдяй и самовольщик. И ему, и мне это предначертано нашим происхождением. За ним каждое воскресенье приезжает служебная машина, и он уезжает отдыхать, мне же выпадает частенько сидеть в училище в выходные дни, лишь изредка попадая в увольнение, и потому для меня обычным делом становятся самовольные уходы «за забор». И у такиз, как я, искусство это развивается до неуловимости. Конечно, перед этим приходиться набить немало горьких и обидных шишек. При таком поведении я был на своём месте, предопределённом мне системой, я был в своей тарелке. Иначе я был белой вороной, быть которой неприятно всегда.

Во-вторых, моя непоседливость, тоска по «зазаборной» жизни толкали меня на «подвиги». Это отнимало у меня много времени. Кроме того за свои проступки, я очень часто отбывал службу в наряде, в то время, как более усидчивые, добросовестные, осторожные, выдержанные, тяжёлые на подъём и какие угодно другие занимались, ходили в увольнения, словом, жили без особых забот.

Это всё и разлучало меня с учёбой, со спокойной жизнью. Я как бы всегда догонял собственный хвост в то время, когда другие шли вперёд. Это и завернуло меня на ту дорожку, по которой идут все нарушители порядка. Чем же я отличался от них? Наверное, тем, что им было наплевать, а у меня сохранились честолюбивые претензии к жизни. Я хотел, что называется, выйти сухим из воды.

Всё это я рассказываю для того, чтобы были понятны причины всех моих дальнейших зло- или приключений – называйте, как вм будет угодно.

Хочу ещё добавить, что нерегулярные и поверхностные занятия науками стали постепенно сказываться на моём характере и успеваемости, и если на первом курсе мне без труда удавалось отвечать на «хорошо» и «отлично», совершенно не готовясь к занятиям, используя лишь то, урывками осело в моей голове на лекции, то на третьем и четвёртом курсе я ощущал значительную нехватку тех знаний, которые прежде требовали моего пристального внимания к себе. Пирамида знаний оказалась подгрызена мышами. Я попытался заниматься, но привычка не отягощатьсебя систематическими занятиями, сделала своё дело. Мой характер растерял последние крохи усидчивости, пропитался отвращением к занятиям и неутолимой жадой к приключениям, подкрепляемой опытом безнаказанных и неразоблачённых похождений и одиночеством, от которого я всё время старался убежать. У меня не было настоящих друзей, сослуживцы отвернулись от меня ещё в те времена, когда я пытался доказать что-то себе и окружающим, прежде всего командирам. Впрочем, кое-какой авторитет я себе заработал. Но это был авторитет неисправимого и удачливого гуляки.

Глава 2.

Как я уже сказал раньше, близилось время выпуска, и вперемежку с привычными развлечениями и проказами, занимавшими всё моё свободное время, настала пора задуматься о будущем. Мне, сказать по правде, вовсе не хотелось попасть в какое-нибудь захолустье, в эдакую дыру, из которых, обычно, вырываются только к увольнению в запас. Не все надежды оставили меня, где-то в глубине души я всё же был фаталистом и верил в улыбку судьбы, пусть это и было самонадеянно в моём положении. Не будь этой надежды…

Не раз бывало желание наложить на себя руки от тоски и сознания никчёмности своей жизни, и только её слабая, ниточка удерживала меня от рокового шага. Да ещё отголоски угасшего хрристианского семени, посеянного в души моих предков, шептали и подсказывали мне, что надо терпеть, что жизнь – это испытание божие на право быть в царствие господнем Иисусовом, а самоубийство – величайший грех и преступление смертного.

Если бы была прочна во мне вера в вечную человеческую душу, пребывающюю здесь лишь для испытания божьего её чистоты и непорочности в терниях и искушениях грешной земной жизнии! Но моя воплощённая душонка, которую всю жизнь взращивали в атеистическом отвержении «религиозного бреда», малодушно отталкивала христианские заветы жизни и влачила грешное безбожное существование, а потому, наверное, и возникали не раз мысли о преркащении такой жизни.

Конечно, надеятся попасть в очень «тёплое» местечко я и не помышлял, для этого нужен был «блат» и довольно весомый, но получить что-нибудь более менее приличное, хотя бы чуть выше провинциального, было моим скромным желанием.

В огромной России, зажатой тисками нищеты и нужды в результате бестолкового хозяйствования и хищнечиского надругательства над её землёй и народом, «хороших», что называется, мест почти не осталось, кругом было сплошное захолустье и развал. Безалаберность, кажется, навсегда поселилась на её пространствах, и серая, затхлая плесень, мгла угасания и тления расползалась по стране как раковая опухоль. И чтобы хоть немного обеспечить себе безбедную жизнь, надо было поапасть в одну из малочисленных и редких, как волосы на лысой голове, закордонных групп советских войск, которые практически все ликвидироввали в начале 90-х годов. Как говорится: «Заграница нам поможет».

Мечтою каждого было попасть в одну из «дружественных» стран, где находились наши части, хротя на наших вояк там смотрели, как на непрошенных гостей. Каждый хотел «прибарахлиться, но никто в этом не признавался и завидовал молча. Попасть туда хотелось всем, но доступно было только «волосатикам».

Оставалась большая голодная Россия. Но и в этом огромном государстве не везде жили одинаково. Были регионы, где можно было сносно существовать, но были и места, где жизнь находилась на грани исчезновения, вымирания. Направление в такой край считалось сущим наказанием, несмотря на все льготы, которыми такм пользовались офицеры.

Выбирать мне нее приходилось: куда пошлют – туда пошлют, хоть на кудикину гору. Но я всё же надеялся.

Теперь бы я и сам рад был отмежеваться от репутации нарушителя, злостного нарушителя порядка, но ярлык, однажды прилипший ко мне, никак не хотел отставать. Теперь близился час расплаты, час, когда мне суждено было узнать наказание за все мои пригрешения перед командирами. Не раз и не два говорил мне комбат, вызвав к себе в канцелярию: «Ну, что, товарищ курсант, я думаю, что мы будем в расчёте с вами по выпуску из училища».

Недавно я имел возможность убедиться, что он не бросает слов на ветер и мне ничего не забыто и не прощено.

Один из тех пронырливых собратьев по учёбе, имеющих определённые художественные способности, один из тех, кто обычно вращается в сферах отделов училиша и преподавателей, прибегающих к услугам его таланта, один из тех, кто каждую сессию отделывается какой-нибудь оформительной «халявой», так вот, один такой товарищ ухитрился достать в управлении училища списки нашего распределения, правда, ещё не утверждённые в Министерстве обороны. Показать их он намеревался тайно, да и только своим близким приятелям. Но кто-то из них оказался не в меру болтлив, кто-то слишком бурно отреагировал на увиденное и не смог удержать в себе эмоции, и вскоре весть о том, что в батарее есть списки распределения, дошла до ушей каждого. Вокруг горе-художника образовалось плотное кольцо сокурсников, требующих показать «и им тоже». Тот долго отпирался, но потом, вняв просьбам и напору, сдался. «Смотрите, только я ничего не знаю», — сказал он, каясь, что связался со своими неблагодарными друзьями.

Мелованные листья бумаги понеслись по рукам, закружились, точно в водовороте, сотни пальцев потянулись за заветными листочками. Каждый хотел заглянуть в своё завт ра, которое всячески от нас скрывалось до самого выпуска. Каждый хотел вкусить запретного плода.

Я тоже ринулся в обезумевшую, одуревшую толпу и вместе со всеми, такой же обалдевший, ввязался в схватку за листочки. Долго они перескакивали над моей головой, прыгая от одного к другому, пока, наконец, не оказались у меня. Мои глаза с жадностью впились в них, отыскивая мою фамилию, но список оказался другой алфавитной группы, и пришлось снова ловить, вырывать их у других, пока я, наконец, не увидел, что клеточка напротив моей фамилии пуста.

Вокруг меня раздавались то радостные возгласы, то крики отчаяния и рухнувших надежд, обиды и разочарований, а я пребывал в недоумении, глядя на пустую клетку. Кто-то вырвал список у меня из рук. Я развернулся и увидел «Бегемота», который с жадностью искал свою фамилию. Машинально я снова забрал у него листок, хотя он мне уже и не был нужен, просто хотелось удостовериться, что я не ошибся. Я ожидал чего угодно, но только не пустой клетки. «Бегемот» поднял глаза, нахмурился. Он был одним из наших «кровопийц», перепортивших командирам не мало крови. В батарее, даже в училище его боялись решительно все курсанты, потому что, обладая центнером веса, он обычно ршал все споры кулаком.

«Давай быстрее, Яшка», — сказал он мне. Он мог спокойно влепить мнне затрщину, но, видимо, решил не связываться, зная мой настырный характер, который был аргументом не хуже, чем его кулаки.

Я последовал его совету, решив не вводит человека в искушение применять силовые приёмы разговора, и замер озадаченный тем, что нисколько не ошибся: клеточка была пуста.

«Бегемоту» надоело ждать, и он в нетерпении вырвал у меня листочек, но сам застыл в изумлении, потому что клетка напротив его фамилии тоже была пуста.

Надо сказать, что «Бегемот» был одной из первых кандидатур, кого должны были «заслать» куда-то очень далеко, на край земли, к белым медведям: так много крови попил он нашим командирам, что они его готовы были со свету сжить. Это был один из первых и самых известных разгильдяев, самовольщиков и нарушителй, не боявшийся никаких угроз и не внимавший никаким увещеваниям и уговорам. Он жил в училище как ему заблагорассудиться. Попав в училище со срочной службы, «Бегемот», как и многие такие же и не думал учиться, а ждал, пока «накапает» положенный срок, чтобы побыстрее протекли его два года службы. Другие, пришедшие с ним из войск, давно уже отчислились из «артяги» по неуспеваемости или недисциплинированности, а он словно за корягу зацепился и остался: лень было шевелиться. «Бегемот», он бегемот и есть. Бывало, он частенько хвастался нам, как «халявно» служил в армии и даже бивал там морду некоторым «салабонам-лейтёхам». Он уверял, что в армии всё по-другому и сильно отличается от того, чему нас учили в училище. «Бегемот» говорил. Что ему море по колено и абсолютно всё равно, куда пошлют.

Помнится, были у «Бегемота» на первом курсе ещё два закадычных «корешка», тоже из солдат, прошедшие «суровую армейскую школу». Первый – «Лобзик», сержант Лобзов, и второй, Степан Яшковец, прозываемый по кличке «Бацал». Лобзов, высокий, но худосочный, всем своим видам напоминал жердь. Яшковец. Же, широкоплечий здоровяк-ефрейтор, был верзилой из верзил. Куда до него «Бегемоту». С самого начала было ясно, что это люди временные, но их не трогали. В то время, как мы проходили курс молодого бойца, обливаясь на раскалённом августовским солнцем плацу ядрённым потом, они ездили на сенокосы и другие хозяйственные работы в учебный центр, располагавшийся далеко за городом, тискали там деревенских бабёнок, словом, культурно отдыхали от армейской службы. С самого начала они общались с командиром батареи, что уж там говорить про взводного, на каком-то особом, недоступном для нас, вчерашних школьников, языке, что называется, по-свойски. Словом, они были «бывалые» вояки.

«Бацал» сразу облюбовал себе нижнюю каптёрку, находившуюся в подвале старинного здания училища. Там хранились лопаты, грабли и прочий хозяйственный инструмент батареи. Он подошёл к комбату, сказал, что хочет быть в ней каптинариусом, и тот его поставил.

Солдаты, приехавшие поступать в училище из разных мест, одни с востока, другие с запада, тем не менее быстро нашли общий язык. Тех, кто пришёл в училище после школы, они не подпускали к себе и на пушечный выстрел. Не знаю почему, но офицеры не кричали на них, как на нас. И относились к ним чуть ли не как к равным. Так, во всяком случае, казалось.

Прибывшие из войск прохлаждались в глубоком подвале, поигрывая в карты в каптёрке, а мы «умирали» на марш-броске. Он не спеша, но с какой-то дьявольской сноровкой выполняли все задания комбата. Всё у них получалось ловко и быстро, но непонятно для непосвящённых – каким образом.

Что ни просил у них взводный или комбат, они доставали как из-под земли, зная все лазейки и премудрости этого искусства. Мы только готовились принимать присягу, не помышляя даже заглядывать по ту сторону Луны, они же уже знали, как свои пять пальцев окрестные вино-водочные точки, частенько наведывались в город и водили по ночам в каптёрку подзаборных потаскух, извечно ошивавшихся около училища. Мы наверху спали без задних ног, намаявшись за день, устав от неразношенной, непривычной военной формы, а в это время в нижней каптёрке резались в «секу» на деньги, пили водку или драли баб. Уже потом, когда почти все они распрощались, оказалось, что «с молтка» пущено всё, что плохо лежало в батарее.

Об их похождениях такие, как я, узнавали из третьих рук, от тех, кто был с ними на короткой ноге. Они приблизили к себе более шустрых и проворных, тех, кто до поступления в училище успел разобраться во многих вопросах жизни, был не из последних на улице и уже тогда имел определённый успех в общении с женщинами. Эти ребята быстро поняли, что законы улицы живы и в стенах училища.

«Бегемот», «Лобзик» и Степан были любителям хорошо выпить. Иногда в дело шёл даже дешёвый одеколон. Риквизируемый из тумбочек у «сослуживцев» именно это пристрастие и решило судьбу двоих из них, но, мало того, чуть не подвело под монастырь.

Как я уже заметил, товарищи из войск поступали в училище не совсем для той цели, для которой оно было предназначено. Время службы у них шло себе, не зная остановок. Полгода, а то и больше, они отдыхали от своей части, командиров. Службы, вспоминая всё это, как дурной сон. К тому же, после отчисления их направляли на оставшийся период службы не куда-нибудь в Забайкалье или на Дальний восток, а в блжайшие районы Европейской части страны. Жили они по принципу: «Солдат спит – служба идёт».

Командиры нисколько не задумывались , сколько вреда наносилось этими проходимцами за те несколько месяцев их пребывания в батарее, какое растлевающее действие производила эта кагорта на юные головы и души. Многие, между тем, возмущались про себя их положением, помалкивали, видя, как с ними разговаривают офицеры, наблюдая потворство. Складывалось впечатление, что остальные были не почсвящены в армейские тайны, знание которых давало право на таконе общение.

Да, бывшие солдаты любили покуковать над рюмкой. Но больше других усердствовал в этом сержант Лобзов. За три месяца, проведённые в училище он отстоял по его собственным подсчётам в наряде по батарее около шестидесяти раз: его то и дело снимали за плохое несение службы, а вечером, в тот же день он заступал в наряд снова.

Таким образом, сферы влияния поделились сами собой. По ночам Лобзов беспрепятственно оббирал тумбочки в батарее, когда того требовали обстоятельства ил его организм. Яшковец властвовал в подвальной каптёрке, гостеприимно распахивая её двери для ночных посетителей. А «Бегемот» по расположению духа и желанию присоединиться то к одному, то к другому, был завсегдатаем компаний и участником всех попоек.

К концу октября первого курса судьба разлучила трёх дружков. Случилось это накануне Октябрьских праздников. Наша батарея тогда заступала в наряд по училищу. Степан с Лобзовым поехали в учебный центр, в наряд по столовой, а «Бегемот» остался в наряде по училищу, то ли в патрелу, то ли ещё где-то. Возможно, его бы постигла участь этих двух искателей приключений, если бы он оказался с ними.

Была суббота, и, возможно, решив выпить о случаю выходных, Степан с «Лобзиком» сходили в близлежащую деревню, крайние дома которой находились в метрах пятистах, за небольшим яблоневым садом, отделявшим полуразвалившийся шлакоблочный забор учебного центра от посёлка.

Следует заетить, что центр представлял из себя одну длинную одноэтажную казарму красного кирпича, небольшую двухэтажную столовую, административные здания с казармами для взвода обеспечения, офицерской гостиницей, продовольственным складом, караулкой и кочегаркой. В некотором отдалении от всего этого находился парк с боевыми машинами и авто техникой, а ещё дальше, поближе к овражистому лесу – подсобное хозяйство училища: коровники, свинарники, овчарни, конюшни, летние загоны для скота и даже своя училищная скотобойня, а также гаражи для такторов, сенокосилок и комбайнов. Последнее составляло гордость нашего зампотылу, полковника Молчалина, с виду напоминавшего настоящего барина, негласного хозяина богатых местных угодий, занятых училищным полигоном. Это для его коров весь август косили сено, и для его свиней каждый божий день машина привозила из училища огромную бочку отходов из курсантской столовой. Вся подсобка существовала якобы для нужд училища, для курсантского стола. Но кормил в училище довольно посредственно, и это была всего лишь байка для прикрытия тёмных делишек.

Занятий в субботу в учебном центре не было: обычно выезжавшие туда подразделения спешили вернуться к выходным в город – всем, и командирам, и курсантам хотелось отдохнуть в привычных условиях городской цивилизации. Поэтому он был пуст и безлюден. Кормить было некого и работы в столовой не было никакой. На душе и так было тоскливо, а тут ещё суббота, выходной. Вот Стёпа с «Лобзиком» и решили развлечься, развеять пакостное настроение на душе, пошли в село, взяли дешёвой барматухи, потому что на водку не хватало денег, запаслись немудрённой закуской, вернулись в столовую, разложились в углу, за столиками, пригласили для кампании нескольких человек и начали гудёж.

В это время в столовую вернулся прапорщик, дежурный по столовой, и обнаружил эту развесёлую пирушку. Он сам где-то шаталсяцелых два часа, делать-то всё равно было нечего, но вот решил проверить, как там дела в столовой, и чуть в обморок не упал, увидев, что там твориться, пока его нет.

Бешенный от злобы, негодующий, он подскочил к нагло распивавшим винище кухонным рабочим, заматерился, застучал по столу, попытался растащить невменяемую кампанию и грохнул об пол две ещё не распитые бутылки «чернила». «Ах, ты, подлюга, — вскочил Степан, свирепея, — я же тебя сейчас урою!»

Бывший ефрейтор бросился на прапорщика, тот пустился наутёк, крича на ходу, что найдёт на него управу. Яшковец попытался догнать его, чтобы выполнить своё обещание, но ноги слушались его очень плохо, дежурный же по столовой ретировался весьма проворно.

Погоревав немного, Стпена и «Лобзик» пошли мыкаться по учебному центру, заглянули в караул, где стояли наши же ребята, среди которых были и дружки, пожаловались там на «нехорошего прапорюгу», попросили денег, а когда им отказали, начали рвать друг на друге погоны, петлицы, проклиная крепкими словами армию и, в том числе, своих сокурсников, которые «зажали корешам на выпивон». В караулке их усмирять побоялись, потому что начальником караула стоял замкомвзвода из молодых, и они пошли блудить дальше. Ноги понесли их снова в деревню за «бухлом».

Едва они скрылись зак забором, как в карауле появился офицер, дежурный по учебному центру, и приказал поймать двух пьяных дебоширов (он-то не знал, что они были здесь). несколько свободных от смены караульных тут же пустились на поиски и быстро настигли приятелей, пошли за ними не некотором удалении, не рашаясь подойти ближе. Так и сопровождали их до самой деревни.

По дороге в село Степан и «Лобзик» то обнимались друг с другом, то ссорились, в чём-то не соглашаясь, и тогда свирепо дрались «на ремнях», посеча друг другу лица острыми краями бляшек. Потом вдруг окровавленный Яшковец бросался обнимать Лобзова и просить у него прощения. Они оба рыдали пьяными слезами и снова шли, обнявшись, и снова ссорились.

В деревне Степанзаторговался с каким-то мужиком за свои часы, предлагая купить их за два червонца. Часы были хорошие, надо сказать, и грех было бы не отдать за них такие деньги. Но мужик, мерзавец, взял, да и обдурил их самым хамским образом. Он забрал часы, сказав, что деньги у него дома, и он их сейчас вынесет, зашёл в калитку и исчез. «Лобзик» и Степан стояли под оградой в ожидании денег ещё минут двадцать. Потом до Яшковца дошло, видимо, что их обвели вокруг пальца. «Падла!» — заорал он, взвыл словно подстреленный волк и бросился во двор. Дом был наглухо затворён. Степан оббежал его нгесколько раз, стуча в окна и двери, но никто не отозвался. Тогда он сковырнул одну ставенку, разбил оконное стекло и влез влез во внутрь. Стоявшие у изгороди караульные минут десять к ряду слышали, как оттуда доносились странные звуки: звон стекла, скрежетание металла, удары, плески, маты. Вдруг входная дверь с жалобным стоном вылетела из косяков, и на пороге показался Степан, ничего не видящий перед собой от бешенства.. огромные кулаки его были окровавлены, вылезшие из орбит глаза бешено вращались, как у бык на корриде. «Где он?!» — страшно закричал Яшковец, так, что его услышала, наверное, вся деревня. «Где он?!» — разнеслось по округе эхо его пьяного рёва. «Где он?!» — где он, жалко плача, часы-то были его, пропищал лобзов, выглядывая из-за плеча громилы. Но мужика-то и след простыл. Он даже и не заходил в этот дом, где жила одинокая старушка, а прошёл огородами и был таков.

Неизвестно, что было бы дальше, но подоспевший к этому времени дежурный по учебному центру приказал караульным схватить пьяниц и, повязав верёвками, бросить в кузов машины. Караульным волей-неволей пришлось подчиняться. К тому же с офицером было несколько невесть откуда взявшихся третьекурсников, тут же бросившихся крутить руки приятелям.

Как ни ругался Яшковец, как ни угрожал расправиться со всеми, кто к нему и его «брату» прикоснётся, их всё же связали и доставили в учебный центр. Правда, далось это с большим трудом, потому что Степан был дюже здоровый и даже пьяный, еле стоящий на ногах, раскидывал нападавших как пушинок. Едва его спустили на землю, как он бросился на подошедшего посмотреть прапорщика, разбившего их бутиылки, и, так как у него были связаны руки за спиной, стал остеревенело пинать его ногами под задницу и куда попало. Прапорщик поскакал как кузнечик, крича: «Держите его, держите!» яшковец же на отставал от него и орал вовсю глотку: «Убью тебя, сволочь!»

На него снова набросились, подсекли ногу, повалили на асфальт и набросились сверху кучей. Он упал прямо в лужу студёной осенней воды, одну из тех, что покрыли собой плац, на котором развернулось действо, и закричал, зовя на помощь: «Лобзик! Ты где?! Лобзик, выручай!»

Сержант Лобзов, валявшийся без памяти в кузове машины, услышав призывы друга о помощи, очнулся от забытья, поднялся кое-как и с криком: «Наших бьют!» — прыгнул вниз с машины, да так неудачно, что тут же подскользнулся и сломал руку, грохнувшись навзничь на асфальт, на завязанные за спиной руки.

Дебоширов немедленно отправили в училище, посадили на гауптвахту, а к вечеру, когда сменился наряд до нас дошли отрывочно, а потом более и более подробные рассказы о случившемся. Такого «грандиозного шухера» не случалось потом ни разу за всё время моей учёбы в училище.

Где-то через неделю после этого пришла на училище бумага из суда. Бабулька, которой учинили пьяный погром подала в суд иск. Тут-то все в училище всполошились. Нашу батарею несколько раз усаживали на всевозможные собрания, на которых публично осуждалось хулиганское поведение этих двух прохиндеев. Они выступали, каялись, как положено, в совершшённом, обещали, что больше так не будут. Но так просто отделаться тут было тяжело: дело-то пахло тюрьмой. Суд приближался, и не миновать бы им тюрьмы, если бы не комбат и командир дивизиона, предпринявшие всё, чтобы уладить дело полюбовно. Слава богу, на том и порешили, что бабульке возместят нанесённый ущерб, и она не будет в претензиях. Она согласилась и запросила три с половиной тысячи рублей. Торговаться не стали: отдали сколько назвала, лишь бы до суда дело не дошло. Родители переводы из дома прислали, как узнали в какую историю их сыновья влипли.

До суда-то не дошло, да вот начальник училища сразу же после окончания разборов подписал приказ об отчислении курсантов Яшковец и Лобзова из училища.

Уезжали они в войска не как побеждённые, а как победители: ночью, накануне отъезда, собрали всех своих дружков в последний раз в нижней каптёрке и устроили шикарные проводы, как положено, с пьянкой и с песнями. Там, кроме солдатской братии собрались и приближённые из наших рядов. Сначала пили водку, а когда она кончилась, поднялись в батарею, собрали весь одеколон по тумбочкам и пили его, слегка разбавляя лимонадом. «Лобзик» глушил одеколон, не разбавляя и не закусывая, поэтому вскоре вырубился. Его обмякшее телоподняли наверх, бросили на кровать, а сами пошли догуливать. Сам не видел, но говорят, что утром простыни его постели были пропитанызелёным потом.

Степан тоже быстро «уготовался», но нпе отрубился, как его дружок, а пошёл наверх учинять прощальные разборки всем «чмарям и гнидам».

В казарме в ту ночь было тихо. Казалось, все вымерли, но тишина эта была обманчива. Вся батарея, затаив дыхание , вслушивалась, в шаги Степана. Я тоже тогда проснулся от этой непривычной, мёртвой тишины, среди которой раздавались какие-то непонятные хлюпающие звуки, и, сообразив, в чём дело, притаился и лежал тихо, как мышонок.

Степан, словно приведение, ходил между рядами наших двухярусных кроватей и выискивал, низко наклоняясь к каждому, тех, кому хотел на прощанье набить морду или хотя бы сказать, кто он такой. Когда он лупцевал очередного по лицу, тот даже не пикал и не сопротивлялся, а молчя сносил побои. Лишь одного он помиловал, хотя и намеревался поколотить, за то, что тот был его земляк, и просто, прочитав ему мораль, оставил в покое. И лишь один решился отдать ему отпор. С ним Степан дрался долго. Они валялись, катались в проходе между кроватями в двух шагах от меня и я видел эту страшную драку во всех подробностях. Степан таскал своего противника за ворот белья, и то леталл по коридору, цепляясь руками за тумбочки и спинки кроватей. Силы были явно не равные, но всё же Степан отпустил смельчака, сказав, что тот молодец, что не побоялся с ним драться, но тот лишь огрызнулся в ответ, не подумав о благодарности за комплимент. Этого человека я уважаю до сих пор, только никогда не говорил ему об этом.

Особых грехов у меня перед Степаном не было, но, всё же, когда он начал рыскать рядом со мной, мне сделалось страшно: мало ли что ему могло не понравиться в моём поведении. К тому же был один случай, происшедший ещё во время курса молодого бойца. Мне тогда надо было попасть в нижнюю каптёрку за самой обычной вещью, за граблей. Народу у входа в неё собралась целая толпа, и Степан выталкивал всех взашей. Что-то дёрнуло меня тогда протиснуться сквозь летящих прочь к порогу его богадельни, где мы и схлестнулись.

Против глыбы Степана я напоминал общипанного воробья. Тело моё было тщедушно и хило. Но, вот поди ж ты, чувство собственного достоинства было намного сильнее. Степан был тогда не на шутку разъярён, но удержался от того, чтобы заехать мне по физиономии, а, немного помедлив, просто сказал: «Если бы ты знал, откуда я пришёл, ты бы не стал так со мной разговаривать». Так и сказал. И я постоял, пытаясь понять его слова, и отступил, почувствовав их силу, силу их откровения, почему-то открытого мне. Только потом я испугался, осознав с каким страшным человеком вздумал только что спорить.

Потому-то и лежал в страхе в ту ночь, думая, как мне вести себя если Степан вдруг меня поднимет. Личных врагов у него не было, но он, видимо, решил исполнить роль третейского судьи. Меня чаша сия миновала.

Вот так «Лобзик» и Степан уехали, а «Бегемот» остался, один из «святой» троицы, приняв у Степана по наследству «подземное царство». Ещё некоторое время он возглавлял все сборища и пьянки, пока вдруг большая кампания не стала распадаться на мелкие кучки, редеть и, в конце концов, совсем растворилась. А «Бегемот» так и остался один с двумя-тремя непостоянными приспешниками. Зато за ним тоже до конца училища закрепился волчий билет. Впрочем, он и не сильно расстраивался.

И вот теперь он, как и я, имел напротив своей фамилии в списке пустую клеточку и озадаченно смотрел на неё.

Остаток дня я провёл в скверном настроении. Обнаружилось, что пустые клеточки стоят ещё напротив нескольких фамилий, в том числе и моего дружка, Гришки Охромова, поспешившего поделиться со мной этой печальной новостью. Вместе мы принялись гадать, чтобы это значило, но так ничего и не придумали и уснулив тоске и тревоге.

Помаявшись несколько дней я перестал об этом думать, так как голова разламывалась от бесплодных размышлений. То же самое я посоветовал сделать и Охромову. К тому же буквально на следующий день об этом происшествии стало известно командованию. Кто-то донёс, желая выслужиться.

Нас построили и перед объявили, что в связи с несанкционированным разглашением списки распределения будут аннулированы и»существенно переиграны». Все ходили растроеные, и только такие, как я, были довольны. Во всяком случае, все теперь снова были в равных условиях.

До выпуска оставался ещё месяц. Начались государственные выпускные экзамены. Стояло жаркое лето, располагающее к купанию на речке. У меня была куча долгов, с которыми надо было успеть расплатиться за оставшееся время. И эта извечная для меня проблема – откуда взять деньги.

А, вообще-то, всё было прекрасно и великолепно, если жить, не подгоняя события, не торопя жизнь, вдыхая её упоительный аромат, ощущать, что ты силён, красив, молод, обожаем женщинами. Эти качества, всё-таки, остануться со мной, куда бы я ни попал. Я наслаждался упоительным июльским воздухом, подставлял жаркому солнцу своё крепкое, худощавое тело, отвлекаясь от тяжёлых мыслей и тоскливых будней запретным купанием на городском пляже. Я ощущал, как проходит каждый день моей курсантской жизни, которая вот-вот должна была закончиться.

Чем ближе был выпуск, день нашего прощания друг с другом, тем острее ощущал я необъяснимую, щемящую тоску, закрадывающуюся в душу. Мне было грустно расставаться со всеми, независимо от того, нравился мне или нет кто-то из моих товарищей, но особенную печаль навивала мне мысль о том, что скоро не будет рядом со мной моего единственного в училище друга, настоящего друга, которому я доверял все свои тайны и который меня посвящал во все секреты своей жизни. Мы нередко вместе пускались в различные приключения, вместе гуляли, у нас были общие знакомые и подружки в городе и даже общие интересы и увлечения. Нередко нам приходилось даже оспаривать друг у друга сексуальные пристрастия, но из-за женщин мы никогда не ссорились, считая их существами низшими и недостойными того, чтобы через них происходили разногласия у нас.

Но, как бы то ни было, беспощадное время пожирало день за днём нашей дружбы, оставляя всё меньше и меньше времени.

Однако, мы продолжали жить весело, как бы там ни было. Жизнь наша продолжалась и днём, и ночью. Как перед гибелью мы спешили взять от этой жизни всё. У большинства впереди маячили далёкие гарнизоны в глухомани, а вокруг ещё был город, такой прекрасный и манящий, особенно сейчас, когда жить в нём осталось считанные недели.

Несмотря на то, что мы учились, вернее, уже доучивались, на последнем, четвёртом курсе, свободного выхода в город у нас не было. Но лишь только последний офицер покидал курсантское общежитие, как начинались сборы на ночные похождения. Самые проворные уже мчались, переодевшись в спортивные костюмы, самое любимое одеяние нашего брата, по уличным закоулкам к забору, за которым их ждала другая жизнь. Несколько минут, и целая орда «спортсмено» уже бежала наперегонки к проспекту, ловить «тачки», чтобы разъехаться потом кто-куда, кто к подружкам, кто к жёнам, а кто и просто пошалить в кабаке. Это было ночью, а днём, после обеда, когда разрешено было заниматься спортом, мы с Охромовым, одев на плавки одни спортивные трусы, скрывались в лесу, покрывающшем склон холма, на котором высилось наше училище и мчались на городской пляж. Где было весело, потому что здесь, в жаркий летний день можно было встретить многих наших знакомых девчонок, поваляться с ними вместе на горячем песке, порисоваться, ныряя с вышки, поплавать в тёплой, как парное молоко, воде – в общем здорово отдохнуть.

Пляж всегда был полон народа. Гомон, плеск, крики и прочие давно ставшие привычными и любимыми звуки радостно волновали сердце, но вместе с тем мне бывало и грустно вдруг, просто так от того, что всё это скоро кончится, и придётся ехать неизвестно куда.

На пляже забывалась армейская жизнь: строй, наряды, надоевшая порядком форма, учёба. Казалось, что ты в каком-то беззаботном отпуске, который предоставил себе сам. Жизнь вокруг фонтанировала ярким, сочным букетом и казалась праздником, на который ты попал словно из затхлого пыльного чулана. Пёстрый мир рывался в нас своими яркими красками и пьянил, крутил своей хмельной пеной. Возвращаться в училище отсюда совсем не хотелось, но, скрепя сердцеммы всё-таки уходили, когда время истекало и спешили обратно в училище, к своей серой, нелюбимой тоске, чтобы к вечеру снова с ней расстаться. Когда же приходилось целыми днями сидеть теперь в его стенах – это казалось сущим наказанием. Время тянулось тоскливо и медленно. Ничто внутри него уже не интересовало, и мы мыкались, не зная, чем заняться. Тогда приходилось стоять в очереди к телефону-автомату у КПП, а потом долго и бестолково болтать с какой-нибудь знакомой, если та оказывалась дома, или звонить другой и жаловаться на свою судьбу и слушать утешения.

Вообще, о наших подругах можно было бы говорить долго. Все они были молодые развесёлые девчонки, рядом с которым улетучивалась вся горечь из души, всё становилось легко и просто. Конечно, случалось, что попадались и не в мерцу серьёзные. Но с такими было скучно, сложно, тяжело. Они чего-то хотели от жизни, ещё не расстались с иллюзиями и имели пуританское понимание отношений между мужчинами и женщинами, берегли свою чистоту и девственность, мечтая встретить единственного, кому отдадут свои прелести, а если случалось, что теряли и то, и другое в связях с нами, то с надоедливостью назойливой мухи навязывали лишившему их девичьей чести роль этого «единственного мужчины» до тех пор, пока, разозлившись, им давали понять, как далеко им следует пойти.

Да, что касается вопросов связей с противоположным полом, то тут среди курсантов было подавляющее большинство пройдох вроде нас с Гришей. Тех же, «вислоухих», кто однажды попав с бабёнкой в постель, страдал после этого, мучимый чувством долга, считал себя чем-то обязанным перед ней, быстро опутывали, окручивали, «окольцовывали». Ну, что ж, так им и надо. Лично я никогдаи не питал насчёт женского пола никаких иллюзий. Так уж у меня сложилась судьба, что я знал, что рано или поздно всякая женщина становиться бабой-курвой, какой бы ни была она воспитанной и хорошей на первый взгляд.

Примером тому служила моя собственная мамаша, тоже с виду воспитанная и «правильная» женщина, про которую, наверное, и подумать-то что-нибудь нехорошее было бы грешно, но грешные тайны которой в большинстве своём были известны мне, её сыну, не раз наблюдавшему постельные сцены из своей детской кроватки. Не знаю почему, но видно, она считала меня глупеньким малышом, и не стеснялась при мне ложиться в постель со своимим хахалями, которые все до одного казались мне скотами. Тогда я действительно мало чего понимал, но память моя сохранила эти сцены яркими, ядовитями пяттнами дод тех пор. Пока я не вступил в пору половой зрелости. А здесь я уже стал подлецом в понимании моралистов и практичным человеком со своей точки зрения. С женщинами я был на короткую ногу, очень им нравился, быстро, если хотел, совращал их, и так же быстро с ними расставлся, чуть только возникали какие-нибудь претензии.

Глава 3.

Что и говорить, были «жахи» и похлеще меня, но я был вполне доволен своей жизнью. Единственное, что долго я не мог приобрести, так это умение молчать. Я уже говорил, что не раз за это жестоко платился, но в конце концов поумнел, стал молчаливее и замкнутее. Раньше я не мог удержать в себе никакую тайну, мне обязательно хотелось поделиться ею с кем-нибудь, рассказать о пережитом. Но моя незатейливость и откровенность оборачиывались против меня же, и будучи неоднократно битым, я замыкался в себе всё больше и больше, и в конце концов. Как уже говорил, научился держать язык за зубами, как бы тягостно это ни было. Между свободой говорить и свободой действовать я выбрал последнюю.

Поверьте, что уметь молчать – тяжёлая наука. Молчать о своих чувствах – значит, подавлять свою душу, молчать о своих мыслях – значит, сушить свои мозги, но научиться молчать, чтобы сохранить свою свободу, пусть рабскую, но свободу, в моём положении надо было, и я научился.

Но хранить тайну так тяжело, как ходить под каким-нибудь заманчивым искушением и не искуситься. Человек, видимо, так устроен, что у него возникает потребность поделиться своими мыслями, и, если не с людьми, то хотя бы с бумагой. Поняв, что люди недостойны, чтобы доверять им , я завёл дневник, в который начал записывать свои мысли, пережитые приключения и чувства. Иногда меня посещали и некоторые стихотворные формы, будто слепые, бродившие по закоулкам моего сознания. Если удавалось, то я записывал и их, хотя не могу похвастаться в этом своими достижениями.

Дневник, который я вёл, не видела ни одна живая душа, даже мой ближайший из всех людей друг, Гриша Охромов. Я старался писать в нём таким тарабарским почерком, что никто. Кроме меня самого не разобрался бы в написанном там. К тому же простейшая шифровка, навыкам которой я слегка поднаучился, избавляла меня от всяческих беспокойств. Спейслужбы, вроде бы, заниматься мной не собирались, а простой любознайка сломал бы там ногу, если бы сунулся туда что-нибудь читать. Вот эта незатейливая тетрадочка с мудрённым названием «Философские теради» и стала хранителем всех моих тайн, впечатлений и печалей. Да, да, пречалей, потому что, хотя я и уверял себя что жизнь моя прекрасна, но очень часто мне бывало грустно. К тому же не такая уж она прекрасная и была, особенно, если ковырнуть её поглубже. Что в ней вообще было хорошего?

Взять хотя бы моих родителей. Про мать я уже сказал немного. Вспомниая своё детство, я не могу избавиться от грусти. Отец… Как-то я записал в своём дневнике: «Сегодня получил письмо от матери. Благодарит за фотографию, пишет, что я всё больше становлюсь похожим на отца. Зачем она это делает? Зачем вспоминает его? Кто он ей теперь? Кто он ей с того момента, как она в первый раз его предала, когда изменила с другим? Есть ли вообще у этого лицемерного существа – женщины, что-нибудоь святое? Ставила ему рога, а теперь умиляется воспоминаниями о нём. Тварь. Она моя мать, но она тварь, низкое животное, не достойное любви. Интересно, знает ли она, что я всё видел и помню это ещё острее, чем раньше. Жто её заслуга, что я не верю теперь ни одной из женщин. Не знаю, любил ли её отец, но я её ненавидел неосознанно, со скрытой яростью. Она даже не догадывалась, как я её ненавижу.

Об отце своём я знал совсем немного. Его часто не бываоло дома, а когда пприходил, то был уставший, но находил силы шутить и смеяться. Помню, что мать всегда упрекала его в том, чтомы живём плохо, только из-за него, что в том, что мы нищие, виноват только он, что все его бывшие друзья и однокашники давным-давно уже выбились в начальники, «выши в люди» обеспечили себя и своих детей. Подобные разговоры мне приходилось слышать очень часто, но однажды мать зашла в своих обвинениях слишком далеко:

-Что ты сделал полезного для своей семьи за те десять лет, что мы прожидли с тобой вместе? У других, как у людей: и машина, и дача есть, и всё прочее. А что у нас? У нас же ничего нет. Нам даже нечего отложить на чёрный день. Я уже забыла, что такое театр. Ты мне хоть можешь сказать, когда мы с тобой в последний раз были в кино вместе? – набросилась она на отца однажды вечером.

-А разве ты не ходишь в кино? – спросил он с такой печальной улыбкой, что мать аж покраснела, а мне сделалось не по себе, и я ощутил себя виноватым во всём, что происходит в нашем доме.

Мать замялась, но потом ответила:

-Хожу, но одна… А ты, ты, ты! Что ты сделал для меня, для семьи, для сына? Что? Что? Десять лет прошло, как я согласилась выцйти за тебя замуж. Десять лет! Десять лет этой сумасшедшей жизни и никакого результата! Что ты сделал за эти десять лет? Мы по –прежнему нищие, такие же, какими начинали жить.

-Я делаю, делаю. Я хочу, чтобы все были счастливы, не отдельные люди. Я делаю для всех.

-Я устала от твоих вселенских прожектов, понимаешь?! Я устала от этого! Я хочу быть обыкновенной женщиной, иметь обыкновенного мужа. Я вполне довольна была бы, если бы ты занимался только домом. Не надо думать про других. Они сами о себе побеспокояться. Ты очень плохо, очень плохо знаешь людей. Все они сволочи!

-Зачем ты так говоришь? Ведь ты тоже человек. Все люди изначально добрые. Просто у многих болеет душа, и серьёзно болеет. Всё наше общество нище духом и больно злым нравственным недугом, — ответил ей отец.

-А ты лекарь?! Ты лекарь! Посмотрите на этого лекаря-самоучку. Он взялся вылечить всё наше об-щест-во! А то, что семья сидит голая и босая, так это ничего! Главное общество! Об-щест-во! – закричала мать в издевательском тоне.

-Ты слишком преувеличиваешь, Галя. Да, мы бедны, но не настолько , чтобы впадать в отчаяние. Да, я знаю, как живут другие. Но ты же знаешь, что я никогда не опускался и не опущусь до воровства.

-Правильно, ты у меня правильный, ты хороший! Но что ты знаешь, что ты знаешь? Ты даже не можешь сказать, откуда что берётся в этом доме. Этот дом держится только на мне, исключительно на мне.

-Ну, честь тебе и хвала за это. Женщина всегда была хранительницей домашнего очага.

-А я устала держать очаг в этом доме!

-Ты просто устала меня любить, Галя, вот и всё, — ответил ей отец и ушёл.

Не знаю, кто из них и в какой мере виноват был друг перед другом, но какой образ жизни, никому не известный, кроме меня, да её ухажёров, вела моя мать, я видел своими глазами.

Вскоре после того разговора между моими родителями отца арестовали. Потом был суд. Меня туда не пустила мать. «Ты должен забыть, как его звали, — сказала она мне тогда. Сказала и не пустила. – Это не для твоих детских ушей».

Сама она тоже на суд не пошла, а вместо этого взяла и напилась на кухне до свинского состояния. Такой, как в тот раз, я её ещё никогда не видел.

Отца осудили и дали очень большой срок, а я даже не знал за что. На суде он высказал последнее желание – повидать сына. К нам домой пришли и передали его просьбу. Мать, совсем пьяная, сначала начала кричать, потом билась в истерике у порога, хотя меня насильно никто не собирался вести, а потом ушла в спальню с одним из пришедших и долго не появлялась с ним от туда. Я догадывался, что они там делают. Когда мужчина вышел из спальни, то сказал в дверь: «Ладно, он никуда не пойдёт. Я найду, что сказать вашему мужу». За ним из дверей вышла моя мать, запахивая махровый халатик, под которым было видно голое тело. Она облокотилась о косяк двери, глядя в никуда потухшим взглядом.

Уходя, мужик сказал уже на лестничной клетке своему товарищу: «Ну и стерва. Я такой ещё никогда не видел!» товарищ улыбнулся с пониманием вопроса, а мне сделалось так гадко на душе, так отвратительно, что это состояние до сих пор вспоминается с тяжёлым омерзением.

Жили мы, действительно, бедно. У моих приятелей были машины, в смысле, не у них, конечно, самих, а у их родителей. У нас же в доме кроме старого, еле-еле живого телевизора, да старенького проигрывателя никакого богатства не было, поэтому рос я с тяжёлым чувством ущербности и тайным, тайным до страшного, желанием разбогатеть.

Десятилетие, в которое мне суждено было родиться, отмечено было бурными событиями. Его ввспоминали, как время лихолетия, как неправдоподобную чертовщину, как насмешку над нашим образом жизни и покушение на устои нашего общества, в общем, не добром его вспоминали. Но я был маленьким и ничего не понимал. Я не вникал в дела взрослых, но отец говорил, что это была попытка вернуть свободу, которая не удалась.

Отца часто и подолгу не бывало дома. С мамой было хорошо, но я почему-то скучал и ждал, когда он вернётся. Всякий раз, когда он появлялся на пороге дома, я с радостью бросался к нему и обнимал его за усталые ноги. Он ласково гладил меня по голове, и говорил только одно: «Здравствуй, сынок!»

Я, улыбаясь, прижимался к его коленям, и прямо с порога тащил его к кубикам, солдатикам, машинкам и другим мальчишеским забавам. Наступали счастливые часы. И не умытый, в дорожной пыли, голодный папа сидел со мной и играл в игрушки. В конце концов я засыпал у него прямо на руках, и он относил меня в мою кроватку и укладывал спать. А потом, просыпаясь ночью, я видел. Как включив настольную лампу, он пишет, склонившись над письменным столом.

Родители моичасто ссорились, как и у многих. Мама, скорее всего не желала понять его. Она хотела жить спокойно, тихо, для себя. Так жили многие вокруг, потому что это было удобнее, а со временем и безопаснее. Она всячески стремилась к такой жизни: находила нужных знакомых, приспосабливалась, как могла. Отец же, когда узнавал об её хлопотах, выходил из себя. В такие минуты он сначала молчал, постепенно делаясь багровым, надуваясь, а потом всё накопленное залпом выкладывал. В этом состоянии он мог назвать маму не только «мещанкой», «рабой денег», но и словами покрепче. Мама, выслушав его обвинения, быстро урезонивала мужа:

-Ты вот, колбаску кушаешь, а ты знаешь, откуда она, эта колбаска? Ты пойди, купи её в магазине! В магазине-то, чай, ни разу не давился за нею. Да и то там только варёнку дают, а пойди, сухую достань или копчёную! Выложишь половину своей несчастной получки за одно колечко. Да если бы не моя приятельница, Ирина Антоновна, из обкомовского спецбуфета, шиш бы ты чего видел хорошего. Ты думаешь, приносишь две с половиной сотенных домой, так и король? Фига с два. Ты пойди на эти денежки купи чего-нибудь! Мы без штанов сидели бы, если бы ты по магазинам ходил, да на базар! Только благодаря моим знакомствам концы с концами сводим. Я ещё только про еду говорю. А если про шмотьё, то сиди, вообще, не заикайся! Один только твой костю полторы твоей получки стоит…

После такого отпора отец, обычно, замолкал и больше не спорил. В самом деле, мы еле сводили концы с концами только благодаря маминой пронырливости, или, как называется это по-другому, её умению жить. Многие наши знакомые не дотягивали до следующей получки, и говели неделю, а то и две. У них не было знакомых в спецбуфетах.

Правда, и мамины возможности были более, чем скромные. Любая буфетчица, занимая столь выгодное место не прочь была бы использовать своё знакомство с большей пользой для себя, чем снабжение какой-то назойливой, надоедливой и даже, можно сказать, нагловатой женщины, работающей машинисткой в какой-то захудалой конторе, от которой нет никакой пользы ни вообще, ни в частности. Мама брала верх лишь своей бессовествной настырностью. Только её умение надоедать людям, играть на остатках их растерянной в жизненных передрягах совести помогало ей в таких делах.

Отец не умел заводить выгодные знакомства, да и не хотел этого. Напротив, он считал это низким, гнусным, недостойным его делом. Словом , был он человеком непрактичным и даже, можно сказать, вредным для нормальной семейной жизни в понятии окружающих.

Всё, что он ни делал, всё, что он ни писал, над чем он только ни работал, сильно критиковалось. Он пытался жаловаться на жизнь моей матери, но не встречал с её стороны ни малейшего сочувствия. «Сам виновват», — отвечала она обычно.

Деятельность отца, вот уж действительно, и по сей день – тёмное пятно, обратная сторона Луны для меня, порой оборачивалась настоящими трагедиями для нашей семьи и наносила ущерб нашему существованию.

Помню, как мама «пробила» ордер на квартиру. Мы очень долго ютились в грязном углу, снимаемом у одной старухи, проживавшей в аварийном доме, и платили ей за это «удовольствие» немалые деньги, сильно бившие по нашему, и без того тощему карману. Но не успели мы даже и понхать, что называется нового, такого долгожданного жилища, кк ордер наш аннулировали. Как потом объяснила мама, это сделали «из-за папы», который когда-то пытался разоблачить квартирные махинации городской элиты, но кроме как «по шапке» за это дело ничего не получил. Было и много других, мелких, правда, но от того не менее обидных случаев, когда мне приходилось страдать за своего отца, и я даже не знал, почему.

Отцу и самому доставалось, и не раз. За то квартирное дело его несколько раз пытались привлечь к уголовной ответственности, как клеветника, пытавшегося дискредитировать партийно-государственный аппарат, покушавшегося на его чистоту и непогрешность, и только покаяние, к которому его вынудили, публичное, принародное унижение, спасло его от тюрьмы. Тогда его, кажется, сломали. После этого он заметно сдал, похудел, сделался бледно-зелёным, больным, ходил понурый и грустный, но втихую всё-таки продолжал что-то писать.

Он стал осторожен, вёл себя тише воды, ниже травы, и, казалось бы, про него должны были забыть. Но давление почему-то не прекращалось, и все мы постоянно чувствовли себя некими чуждыми элементами в нашем обществе. Мама, вскоре решила отделиться от этого печального айсберга и пошла путём, про который я уже упомянул. А отца продолжали потихоньку гноить живьём. У него постоянно случались неприятности на работе, хотя он и старался добросовестно исполнять свои обязанности. Бывали инцинденты и другого рода, которые с первого взгляда казались случайными и ни от чего не зависящими.

Однажды, незадолго до Нового года, он напоролся в городе на группу малолеток, которая ни с того, ни с сего вдруг прицепилась к нему. Они избили его так, что потом он целых две недели провалялся на больничной койке, не вставая. После этого он долго болел и душой, и телом.

Однако, отец был упрям и не желал слушать уговоры матери оставить свои донкихотские замашки и жить, как все, не высовываясь. Она уверяла, что тогда и жизнь у нас наладиться, и заживём мы, как люди. На это он отвечал ей с печальной иронией и грустной улыбкой: «Ничего-то ты не понимаешь, радость моя». Слова «радость моя» получались у него как-то особенно грустно. Она тоже грустно улыбалась и отвечала: «Я вё понимаю, да просто жить так больше нет сил. Не могу я так больше!» в то время в её спальне ещё не было мужчин.

Отец продолжал заниматься своим делом, а мама жила, пытаясь хоть как-то, хоть в чём-нибудь обхитрить судьбу, выиграть у неё рублик-другой. Отец говорил ей: «Пойми ты, если мы все будем такими, как ты, то страна никогда не выберется из нищеты, засасывающей её, как трясина». А она парировала: «А если мы будем такими, каак ты, то сдохнем с голоду просто-напросто, вот и всё!»

Отец лучше многих других понимал, как печальна, безнадёжна и неприкаянна наша жизнь, не только нашей семьи, но всех, большинства живущих в этой стране. Понимал и то, что если жить честно, то прокормить не то что семью, — себя невозможно. Но, видимо, он не мог поступиться своей совестью и честью, никогда не шёл на грязную сделку. Более того, он всячески боролся с этим.

Он был умён. Он был даже мужественный человек, потому что, как сам он говорил, в течение последних десяти лет на его глазах родились, боролись и умерли его идеалы, мечты и надежды, но он всё же продолжал бороться почти в полном одиночестве, не падал духом до самого конца, до того, как его посадили, упрятали, в конце концов, за решётку. Он боролся, но эта борьба была действительно похожа на сражение Дрн Кихота с мельницами или битву с тенями прошлого: время настало другое.

В то время, когда отец был рядом, я был ещё мал и глуп и не интересовался его жизнью. Теперь же, спустя время, когда вернуть ничего уже не представлялось возможным, я понимал, что это был, если и не великий, то выдающийся человек.

Вот говорят: «Он был человеком своего времени», или «он был предвестником грядущих перемен». Про моего отца сказать так или иначе было бы неверно, хотя и первое, и второе отвечало истине. Он предвестил своё время, жил в нём, но и, самое печальное, пережил его, но об этом я узнал много позже.

Мало что сохранилось от того скоротечного десятилетия, в котором уместилось моё детство: мало достижений, документов, первоисточников информации, позволивших бы судить о событиях тех лет таким, как я, более реально, но, самое главное – мало осталось людей, живых свидетелей происходившего тогда, хотя это было совсем недавно, но мгла реакции пожрала тех, кто мог сказать правду, расправилась с ними, сгноила их заживо или упрятала за решётку, сшельмовав обвинения. Говорят, что так было когда-то, что так было и будет всегда и везде, но особенно в этой стране. С моим отцом тоже расправились. Потому что они не мог и не хотел молчать.

Когда-то, очень давно. У нас собирались кампании папиных друзей. Встречи такие были редкими. На них частенько что-то вспоминали, ругали на чём свет стоит реакцию, одержавшую верх над интересами народа и страны, мечтали, что наступят когда-нибудь лучшие времена, и правда вернётся в эту землю. Мама была недовольна такими собраниямии. Ей не нравились разговоры, которые затевались на таких посиделках, да и по чисто практическим соображениям, гости сильно били по семйному бюджету, который она извечно стремилась поправить. Она с трудом наскребала ужин на трёх-четырёх лишних человек, и после таких посещений мы два-три дня жили впроголодь.

Может быть, поэтому у мамы была такая изумительная фигура: тонкая и стройная, как у девушки. И мужчины обращали на неё внимание взглядами, более чем приличными провожая на улице её ноги.

Времена наши, действительно, были не из лёгких. Чтобы купить что-нибудь приличное из одежды, надо было копить деньги и доволбно долгое время ограничивать себя буквально во всём. Папа говорил, что, когда меня ещё не было на свете, жить было легче, чем сейчас.

Заграничные вещи – это была недоступная роскошь для многих, за исключением тех, кто мог зайти в магазин с «чёрного» хода или имел большие деньги для покупки на «чёрном» рынке, где цены были сказочно недоступные. Только лихие люди, да сынки больших начальников жили себе без забот и трудностей.

Помниться, в классе со мной учился Олег Жульков, отец которого был заведующим областной снабженческой базой. Вот тот, да. Всегда одевался с иголочки, имел какую-то там японскую квазивидеосистему, которая стоила сумасшедших денег, и множество других дорогих мелочей и игрушек. Про себя ему все завидовали, все хотели с ним дружить, искали его расположения. В классе он был королём, и все девчонки сохли по нему и готовы были позволить ему обладать собой, лишь бы только он поманил пальцем, да ещё хвастались этим друг перед дружкой. Даже учителя говорили с ним заискивающе и благоговейно, и Олег не вылазил у них из круглых отличников и прмерных учеников, хотя и был первым лентяем и прожжёным хулиганом, знаемом не только среди сверстников, но и ребят постарше.

Лишь один из преподавателей восстал против Жулькова и его всемогущего папаши. Это был молодой, почти мальчишка ещё, учитель физики. Он только пришёл к нам в школу после института. Увидев происходящее в школе вопиющее безобразие и несправедливость, он вступил в неравную схватку. Ровно год длилась эта необъявленная война. Физик беспощадно строчил в журнале напротив фамилии мальчика-мажора двойки, а Жульков сол своей стороны, держа в руках вожжи и поворачивая мнение класса по своему желанию куда ему вздумается, ополчил против бунтаря не только класс, но и преподавательский коллектив школы.через год война закончилась, учитель вынужден был пкеревестись в другую школу, а Жульков остался и закончил учёбу с золотой медалью.

До сих пор стыдно. Но я был у Жулькова тоже на поводу. Тогда уже я понимал, как велика власть положения и денег в мире людей.

Глава 4.

В училище я попал довольно странным образом. не сказать, чтобы случайно, но и не по своему, во всяком случае, желанию.

Стать военным в детстве я никогда не мечтал. Конечно, как мальчишке, мне нравилась форма, играл я в войну и солдатиков, но серьёзного желания не было. В детстве мы сами не знаем, кем станем. Но всё за меня решала мама. Причин для того, чтобы в четырнадцать лет отдать меня в сувороское училище, как бытовых, так и личных, у неё нашлось предостаточно. Ей хотелось начать новую какую-то жизнь, а я в этом начинании ей мешал. Вот и устроила она меня в, как его называют, «военнизированный детский сад». Именно устроила, потому что назвать по другому это невозможно. Действовала она через своих различных высоких знакомых. Я не проходил ни одного предварительного отборочного конкурса и тура экзаменов, которые устраивались для остальных сначала в городе, а потом в области, а сразу вместе с теми, кто выдержал это трудное испытание, поехал сдавать экзамены в училище, даже не подозревая, сколько ступенек сразу переступил.

К тому времени отца не было дома уже четыре года. Не знаю, приходили ли от него письма, но я не видел ни одного из них. Я скучал о нём, мать вообще при мне его не вспоминала, и постепенно в сознании моём укоренилась мысль, что папа когда-то у меня был, но теперь его нет, и, наверное, уже никогда не будет. Сколько ему оставалось сидеть, когда он выйдет, и жив ли он вообще, я не знал.

Желание матери устроить меня в военное училище было весьма велико. Непонятно оставалось только, желала ли она мне блага или хотела сбросить с себя такую обузу, как я, взрослый почти уже сын. Видимо, было и от того, и от другого.

Не имея достаточно сил и средств, да и желания кормить меня, обувать, одевать, она нашла лучший для себя выход, препоручив заботы обо мне государству. К тому же мне была гарантирована дальнейшая военная карьера, и никаких хлопот о моём существовании от неё с момента, как я стал суворовцем, и меня облачили в чёрную форму, у неё не было. Ей удалось устроить меня в суворовское училище, несмотря даже на то, что в моём прошлом было большое тёмное пятно – осужденный за антигосударственную деятельность отец. Не знаю каких ей это стоило усилий. По всей вероятности, очень больших. Но это только лишний раз свидетельствовало о её умении приспосабливаться и заводить выгодные и полезные знакомства и связи. За четыре года отсутствия мужа она добилась значительных результатов. Не смотря на то, что в городе было множество хорошеньки женщин, в спальне у моей мамы перебывала вся городская элита. Она получила неплохую квартиру, о которой мечтала уже давно.

Моя мать научила меня даже некоторым премудростям бюрократических уловок. Например, чтобы не интересовались, где мой отец и кто он такой вообще, я заполнял графу в анкетах «отец» с семьёй не проживает. И чёрное пятно, портившее мою биографию, плавало где-то в глубине, в толще личных дел, в пыли архивов, не всплывая на поверхность.

После суворовского училища меня без экзаменов приняли в «артягу», куда с гражданки был большой конкурс. Суворовцы и солдаты с частей шли вне этого конкурса, по разнарядке. Так что после окончания суворовского училища я просто «переместился» на дальнейшее обучение в высшее военное училище.

Давно я закончил доблестное суворовское училище, да и в этом оставалось уиться всего ничего. Давно уже моя жизнь мало интересовала мать, а меня так же не волновали её проблемы. Письма друг другу мы писали очень редко, я, в основном, просил у неё денег, а она жаловалась мне, что стало невыносимо дорого жить, и, к сожалению, она ничем не может мне помочь. Обмениваться чем-то более интимным с ней у меня не было никакого желания.

У меня уже давно появились свои пристрастия и увлечения, на которые приходилось где-то добывать средства. Вместе со своим дружком,Гри шкой Охромовым, мы предавались веселью и развлечениям, и делали это часто. Я уже познал женщин и то, что это дорогое удовольствие. Учёба в училище и военная карьера интересовали меня постольку поскольку. Главным был вопрос, где бы раздобыть деньжат для красивой жизни.

Был у нас с Гришей свой любимый пивбарчик, так себе пивбарчик, в общем-то, ничего особенного, ноо мы любили там посидеть, потянуть пива. Бармен здесь был хороший парень, почти не разбавлял, не «бодяжил» пиво и обсчитывал совсем не на много. Кроме того, здесь быда довольноо милая обстановка, уютный интерьер, собиралась всегда неплохая кампания, да и знакомые наши девчонки любили здесь посидеть. Поэтому частенько мы просиживали здесь в кампании весёлых подружек, шутили, курили дорогие сигареты, пили пиво с раками или таранькой, иногда коньяк с шоколадом день напролёт, когда могли «отмазаться» от присутствия в училище.

Деньги таяли, как снег, едва успевали появиться. Они летели, как бумага, уносимая ветром, и, если раньше, на начальных курсах, мне что-то удавалось сэкономить и накопить, то теперь вмиг расстрачивал и то немногое, что давало государство в виде мизерной курсантской получки, и вдобавок заимел огромный, просто фанатстический по меркам курсантской жизни долг, занимая деньги на попойки через Гришу у какого-то его знакомого из-за забора, и теперь, к концу училища, не знал как с ним рассчитаться.

Денежное довольствие курсанта было мизерное, исчислявшееся несколькими пятирублёвками, а переводы, которые изредка всё-таки присылала мне мать, казались издевательски смешными и жалкими. Даже первая офицерская получка, которую должны были нам выплатить сразу по окончании училища, не могла бы поправить положения, и не покрывала и десятой части моего долга, который к тому же продолжал расти. К тому же срабатывавшие у меня до этого тормоза, теперь вдруг, от понимания того, что я всё равно не смогу рассчитаться с кредитором, отказали, и меня несло под откос. Я брал денег столько, сколько давали, и они тут же заканчивались.

В училище многие перестали мне занимать ещё за полгода до выпуска, но я всё же кажджый раз находил очередного бедолагу и занимал у него очередные две-три сотни, обещая всЯкий раз рассчитаться до выпуска из училища. Занимал и тратил, занимал и тратил. Девочки, бары, рестораны, такси… я не мог узнать сам себя. Я не мог самому себе поверить иногда, что могу себя так вести с людьми и с деньгами.

Не лучшее положение было и у Грши. Он влип также основательно, как и я, и был в долгах, кк в шелках. К тому же он выступал ещё и поручителем перед нашим основным зазаборным кредитором, которого я не знал. Основные деньги, которые исчислялись тысячами, мы должны были ему. Поэтому иногда те деньги, несколько сотен, которые удавалось занять в училище, мы отдавали ему, как бы частично рассчитываясь, а потом тут же занимали втрое больше.

Никто и ничто не могло остановить нашего транжирства. Мы словно сошли с ума в поглощении всяких удовольствий, как будто впереди нас ждал последний день Помпеи. Мы жили словно перед гибелью, распыляясь направо и налево.

Между тем кредиторы наши начинали не на шутку беспокоиться. Всё чаще в училище день напоминал бесконечную череду встреч с раздасадованными курсантами, которые требовали немедленно вернуть деньги. Некоторые из них, отчаявшись ждать и слушить наши неопределённые обещания и отбрёхи, угрожали даже кто расправой, кто судом. Наш зазаборный главный кредитор тоже стал прижимать ассигнования на наши увеселения, к которым мы так привыкли. Обстановка накалялась и требовала немедленного решения. Нужноо было срочно предпринимать что-то большое и страшное, быть может, даже преступное…

Как-то в субботу мы, как всегда, решили пойти с Гришей посидеть в нашем любимом пивбаре. Переодевшись на квартире у одной знакомой старушки. Которая жила рядом с училищем и получала от нас небольшой гонорар за хранение вещей и неудобства, которые мы ей доставляем, мы вышли в цивильном платье в город. По обыкновению мы звонили одной из подружек, договаривались, где встретиться и ждали в условленном месте, пока подъедет весёлая кампания. Однако в это раз Гриша предложил никому не звонить и никого не брать с собой. На мой удивлённый вопрос: «Почему?» он ответил:

-Есть серьёзный разговор. Ну ты понимаешь, о чём я?

-И где мы будем говорить? – поинтересовался я, начиная пониматья, что нашему бесконечному веселью приходит конец.

-Там, где торчим обычно.

Минут через двадцать езды по городу на такси мы добрались до центра города и напправились в сторону уютного пивбарчика, где любили посидеть. Кафе, баров, ресторанчиков здесь было натыкано друг на ддруге. Одни наверху, другие, в подвалах здесь же. Это была хлебосрольная Украина. В России такого не было, и в последнее время я всегда, когда приезжал в курсантский отпуск, рвался поскорее обратно в этот благословенный город, маленький, уютный, но напичканный барами и кафе так, как будто здесь харчевались посетители со всего света.

Сидеть без кампании и без особых денег было тоскливо. Поэтому на душе было скверно. Погода была по стать настроению. Хмурое небо, насупившись свинцовыми тучами, моросило мелким, противным дождём на наши непокрытые головы. Не по-летнему прохладный ветер выдувал из тела остатки тепла, сыпал в лицо водяной моросью, забирался под пиджачок, наброшенный на нейлоновую рубашку, лёгкую и совсем не греющую. Ощущение было такое, что тебя в одежде выставили под холодный душ. Внутри всё стыло, и было желание поскорее спрятаться куда-нибудь от непогоды.

Те же ощущения испытывал, наверное, и Гришка. Мы выглыдели. Наверное, как два урки самого мрачного поведения, и прохожие пугливо косились на нас.

Мы добрались до бара, то были почти промокшие. Хотелось поскорее зайти внутрь и согреться в тепле полумрака пивного подвальчика. У дверей на лестницу, спускавшуюся вниз, в подвал, несколько человек стояли под навесом и, переговариваясь, курили. Мы протиснулись мимо них в подъезд.

Усевшись за свой любимый угловой столик из толстого морённого дуба, поверхность крышки которого была до блеска натёрта рукавами и кружками, утонувший в полумраке уютного тёплого бара, мы с удовольствием облегчения вздохнули — добрались.

Гриша пошёл к стойке, где стояло уже несколько человек в очереди в ожидании пива, тараньки, раков и горячих сосисок, а я меж тем разглядывал публику, собравшуюся под сводчатыми потолками бара. Когда сидишь в компании девчонок, то этим заниматься некогда. А теперь… я был один.

Публика, в основном, собралась прилично одетая, какая, вообще, собиралась здесь постоянно. Но вот в одном углу, за грязным, забросанным остатками рыбы и залитым лужицами пива столом сидела старушка в платке, в грязной телогрейке. Старушка была маленькая, почт карлик. Руки её едва дотягивались до края стола. Полулитровая кружка, из которой она пила, была величиной чуть ли не с её голову. Мне ввсё казалось, что бабулька собирается нырнуть в свою кружку. Она пила пиво, засовывая голову глубоко внутрь неё, и зажмуривалась от удовольствия, не обращая ни на кого внимания. На неё тоже никто не обращал внимания. Даже официантка, заматерелая бабёнка возраста заката молодости, ругающаяся матом не хуже любого мужика, не подходила к её столику и даже не собиралсь убирать его. Проходя мимо, словно его и не было. До одинокой старухи никому не было дела, кроме меня.

В сводчатой нише разместилась разудалая кампания, обосновавшись за большим дубовым столом. Оттуда неслись крики, маты, прорывающиеся через общий гомон. Там весело и дружно звенели кружки, взметались в полумраке чьи-то руки, кто-то вставал, его тут же сажали на место. За другим столом, тихо переговариваясь, сидели четыре пожилых человека. Они дымили сигаретками, и, похоже, игралив картишки, посасывая пиво из своих кружек. К ним несколько раз подходила официантка, что-то громко говорила, но они каждый раз отмахивались от неё руками.

Ещё несколько столов занимали по двое, по трое завсегдатаи заведения. Официантка сегодня была, видимо, не в духе, и не успевала, да и не спешила убирать со столов пустые кружки, остатки рыбыплёнку с сосисок, раковые панцири, и всё это валялось на них непривлекательными кучками.

За нашим столом тоже кто-то уже успел посидеть. Я смахнул мусор в пустую кружку и отодвинул посуду на дальний угол, чтобы меньше портила настроение.

Под полукруглыми сводами потола плавали облака сизого плотного табачного дыма, из которого то и дело выныривали фонари под ретро, освещавшие зал бара тусклым, приятным светом, проникавшим сквозь матовые жёлтые стёкла, вставленные в железные фигурные рамки., сделанные под старинные газовые светильники. Вот эти светильники, да ещё грубоватые столы и сводчатые потолки и предавали такой милый шарм этому заведению, создавали тот неповторимый уют который так манил к себе. Казалось. Что этот бар существует несколько столетий. По нему словно бродили тени прошлых веков, и даже самого Петра первого, потерявшего с пьяну в этом городе когда-то давно три сумы с золотом, то ли направляясь на, то ли возвращаясь с Полтавской битвы.

Здесь в самом деле было что-то от средневекового трактира. И только электрический свет, оббитая красным дермантином стойка бармена с высокими табуретами для подсидки, да сам он, стоящий за ней в белой накрахмаленной рубашке с чёрной бабочкой, возвращали к современности, от которой хотелось убежать. Даже здесь, в баре было как-то свободнее душе, чем на улице, обвешанной красными флагами и транспарантами с глупыми призывами. Хотелось куда-то убежать из коммунизма, и этот бар был такой отдушиной, которая создавала иллюзию побега в другой мир.

Сидеть без дела мне уже порядком наскучило, когда, наконец, вернулся Гриша, неся в руках шеть кружек пива.

-Пойди. Возьми на стойке ещё две тарелки с сосисками и рыбой, — бросил мне он на ходу, стараясь не пролить пиво с кружек.

-А раки? – спросил я удивлённо.

-Обойдёшься! С бабками туго.

Я подошёл к стойке, забрал тареки, раздвинув толпящуюся в очередди братию и вернулся к столику. Только теперь я почувствовал дикий голод и захотел проглотить все сосиски разом.

-А ты не мало взял? – опять спросил я своего дружк, усаживаясь напротив него. – А то я чертовски голоден.

-Ты прав, — подумав немного, ответил он. – Надо будет потом ещё взять.

-Потом, потом, — огорчился я, — вечно ты сразу не можешь подумать.

-Если ты такой умный, сам бы шёл и брал, — ответил Гриша.

Я замолчал, понимая, что в моём кармане практически пусто. Потом, помирившись (было бы из-за чего ссориться), мы принялись уплетать за обещёки сосиски, а когда осталась одна тарань, перешли к разговору.

-У меня к тебе серьёзный разговор, — сказал Гриша, отхлбывая пива.

-Ты мне это уже говорил, — ответил я, — я весь внимание.

-Слушай, ещё сосисок хочется, — вдруг признался Гриша. – У тебя есть деньги, хоть немного?

-Есть, — я достал из кармана червонец, — но это всё, что у меня осталось. А что, у тебя уже нет? – я некоторое время смотрел на Охромова, пытаясь прочитать ответ в его лице. –Теперь мне ясно, почему ты взял так мало сосисок. Что ж сразу не сказал, я б тебе добавил.

-Не знаю, думал, что хватит, — ответил Гриша.

Он взял у меня десятку и снова пошёл в очередь. Минут через десять он вернулся с целой горой дымящихся сосисок и ещё четырьмя кружками пива.

-Всё, теперь и у тебя денег нет, — скзал он, усаживаясь напротив меня. – Теперь у нас у обои нет денег.

-Ты о чём? – не понял я.

-Твоего червонца нет, — с каким-то странным злорадством разъяснил мне он.

-Ну и что теперь? В училище пешко драпом вернёмся, — ответил я, пережёвывая сосиску и запивая её холодным пивом.

-А то, что у нас обоих сумасшедшие долги, а в кармане – шиш, ни копейки, понятно?

-Понятно. Ты так говоришь, будто я этого не знаю. Америку через форточку хочешь открыть!

-Какую Америку, чёрт её побери? Ты что? Выпуск на носу. Нас кредиторы к стенке жмут. Надо что-то делать. Тем более, что за основные наши долги я в ответе. Я поручился , что мы отдадим деньги, ты и я, перед очень влиятельным в городе человеком. И если ты думаешь, что нам дадут уехатьь просто так, то ошибаешься. Мне-то уж точно. Я не хочу неприятностей.

-Я тоже, — согласился я, чувствуя, как настронение, начавшее подниматься, падает снова.

-Тогда надо раздобыть денег и отдатьь долги.

-Но как? – удивился я. – Что убивать пойдём кого-нибудь, грабить? Я этого делать не умею. Да мы с тобой ещё и в тюрягу угодим. К тому же чтобы убивать кого-то и грабить, надо знать кого, у кого деньги есть.

-Никого не надо убивать, — поморщился недовольно Гриша. – У меня есть на примете одно предложение. Дело чистое, ни шума, ни крови. А, вообще, способов добыть деньги много, было бы желание.

Разговор его мне не понравился. Но, с другой стороны, я сам уже давно ломал голову над тем, как раздобыть денег и рассчитатьс с долгами.

Чувствуя недоброе, я спросил его:

-Что это за дело такое, хотелось бы узнать, и кто тебе его предложил?

На мой вопрос Гриша лишь таинственно как-то и невесело улыбнулся, а потом принялся молча поглощать сосиски и пить пиво.

-На ловца и зверь бежит, знаешь такое? – спросил он.

-Что ты этим хочешь сказать?

-А что ты можешь мне предложить? Что ты можешь сам предпринять сам, чтобы вернуть долг, хотя бы свой долг? Ничего а сказать я хочу лишь то, что мне нужны деньги, и мне предложили это сделать. Кто? Пусть тебя это не волнует. Я, вообще, должен держать язык за зубами, а тебе сказал всё лишь потому, что поручился за твой долг, и поэтому постоянно думаю, как нам рассчитаться. Поэтому хочу предложить тебе соучастие. Понял?

-Понял, но что делать-то? Скажи мне.

-Сначала ты должен сказать мне, согласен ли ты принять участие в этом деле или нет? Скажу тебе только, что если всё удасться, то мы, или я заработаем такую кучу денег, что сможем рассчитаться со всеми долгами, да ещё останется нехило погудеть в отпуске. Как ты на это смотришь? Мы вместе веселились, вместе гуляли, проматывали вместе деньги. Теперь я хочу, чтобы мы вместе их заработали, чтобы вместе рискнули.

-Ты же сказал, что деньги иы добудем безо всякого риска. А теперь хочешь, чтобы мы вместе, как ты говоришь, рискнули?

-Никакие деньги не идут без риска. Если бы не было так, то всё бы давно стали миллионерами. Но дело, действительно, чистое, в смысле, что убивать и грабить никого не придётся. Единствененое, что может быть, так это то что нас самих могут обдурить.

-Кто?

-Те, кто мне это предложил. Но, впрочем, — замялся Гриша, — я уже болтаю лишнее. Скажи мне, так ты согласен заняться со мно этим делом?

-У тебя что, есть опыт подобных дел?

-Нет, — ответил Гриша, слегка смутившись, — но всё же в жизни рано или поздно приходиться начинать, особенно, если вот так припрёт.

-Я так не считаю.

Гриша посмотрел на меня внимательно с минуту и сказал:

-Ну что ж, я, в, общем-то, и не сильно рассчитывал на тебя. Только знай, что я своё возьму. Тебе же я предложил это не столько от того, что ты мне нужен, сколько от того, что я хотел помочь тебе. Если бы ты согласился, то мы вместе выбрались бы из ямы. Теперь же я оставляю тебя. Но если всё же у тебя появиться желание принять моё предложение, подойдёшь и скажешь. Но смотри, не долго думай, а то можешь опоздать. Если не подойдёшь до послезавтрашнего вечера, то считай, что этого разговора не было и тебе ничего не предлагал.

С этими словами он встал и, подняв воротник ветровки, вышел из бара в вечернюю мглу, оставив меня одного.

Минут пять я сидел, потупившись, размышляя над только что происшедшим, но мысли почему-то не могли собраться вместе, а разбредались в разные стороны, как овцы, отбившиеся от пастуха.

Наконец, я решил, что мне пора идти. Хотя времени у меня было ещё предостаточно, но задерживаться в баре одному мне не хотелось.

Только я поднял глаза, как увидел, что за столиком со мной сидит улыбающийся старичок. Сидит и внимательно смотрит на меня.

-Скучаете, молодой человек? – спросил он у меня, подавшись ко мне всем телом и перегнувшись через стол.

-Да нет, вообще-то, — ответил я, пытаясь понять, откуда он взялся.

Не могли бы вы мне составить кампанию, выпить со мной кружечку, другую пива.

-С удовольствием, — сказал я, — но мне надо уже идти, да к тому же у меня не осталось больше ни копейки денег.

-Это не беда. Вот, возьмите, — и старичок протянул мне червонец, — пойдите, принисите нам по две кружечки пива и по две порции сосисок.

Я недоумённо взглянул на весёлого старикашку. Выражение его лица нисколько не изменилось, и он, всё так же улыбаясь, щурился на меня своими озорными маленькими глазками.

-Ну что же, — сказал я, чувствуя, что настроение у меня потихоньку поднимается, — будь по-вашему.

Стоя в очереди у стойки, пыттаясь сообразить, откуда мог взяться этот странный человек, и не мог додуматься: «Что заставило этого старикана подсесть именно ко мне? – спрашивал себя я. – Разве здесь нельзя найти кампанию более подходящую, чем общество молодого человека, которое так не любят и избегают старики?»

В очереди пришлось стоять минут двадцать, по тому что к вечеру она заметно выросла. И за это время мне то становилось жутко страшно, то дикое веселье разбирало меня. Разбредшиеся мысли так и не смогли собраться воедино, и я пребывал в самом дурацком расположении духа, в котором обычно пребывают пьяные, с той разницей, что вместо лёгкого безразличия меня бросало то в жар, то в холод.

Надо сказать, что народу в баре заметно прибавилось. Все столики были уже забиты до отказа, и я видел, как мой старичок с завидной настойчивостью и ожесточением обороняет мой пустующий стул от бесконечных посягательств. Гомон в баре уже напоминал монотонное гудение пчелинного улья. Шум давли на уши и уют пивнушки выветрился весь, вытесненный всё пребывающим народом. Сигаретный дым уже не плавал под потолком, а заполнил помещение равномерно, как туман, мглой, и на расстоянии пяти шагов вскоре сделалось не видно ничего ровным счётом.

На минуту у меня возникло дикое желание незаметно уйти, но я совладал с собой, а может быть, решил испытать судьбу. Взяв всё, что пожелал мой старичок, я вернулся за столик.

Теперь здесь было тесно. Все места были заняты. Рядом с нами уселась кампания каких-то мужиков, громко шумевшая, гоготавшая и ругавшаяся на чём свет стоит. От них несло водкой, и то и дело звучал громовыми раскатами смех, сопровождавший пошлейшие анекдоты.

Ни мне, ни моему новому знакомому, видимо, не нравилось такое соседство и мы молча приступили к трапезе. Старичок заметно погрустнел, и от его весёлого настроения не осталось и следа. Когда мы поужинали в полном молчании, он кивком головы предложил мне выйти из пивной , и я охотно последовал за ним. В это время где-то рядом, за соседним столиком вспыхнула пьяная драка, после нескольких ударов переросшая в настоящую свалку. В ход пошли стулья, зазвенело стекло разбитых бокалов и фарфор колящихся тареолок, слетевших с перевёрнутых столов. По бару заплясала растущая. Как снежный ком куча-мала. Бармен, не долго думая, тут же прекратил продажу пива, закрыл металлической гофрированной шторой стойку, и исчез за ней, видимо, побежав за милицией.

Мы едва успели выйти из бара, как двое патрульных милиционера встали у входа и никого уже не выпускали на улицу.

Старичок, отряхнув полы своего плаща, предложил мне идти, и мы побрели вниз по кривой улочке. Он молчал, и я шёл рядом с ним совершенно бесцельно, не спрашивая даже куда и зачем. Мне было всё равно куда идти, лишь бы не стоять на месте.

Дождь, к счастью, уже кончился, но было всё-таки очень прохладно, и уже через нессколько минут, обдуваемый ветром, я продрог насквозь. Мой спутник заметил это, поэтому спросил, почему я так легко одет. Я ответил ему: «Думал, что сегодня будет тепло – лето всё-таки. Поэтому так и оделся». На самом деле, это была неправда, потому что у меня просто не было ни летнего плаща, ни куртки, ни чего-нибудь другого в этом роде. Не одевать же лтом демичсезонное пальто – единственное из верхних тёплых вещей, что у меня было.

От сырости и прохлады вечера захотелось куда-нибудь спрятаться, хотя бы в подъезд дома. Пронизывающий, неласковый, совсем не летний ветер выдулл из моего тела последние остатки тепла. Поэтому я был обрадован когда старичок предложил мне заглянуть к нему домой. Живёт он не очень далеко, и у него большой собственный дом. Да разве он попёрся бы в какую-нибудь даль, к примеру, через весь город, в такую погоду, чтобы хлебнуть в баре пару кружек пива.

-Не знаю, просто, я встречал таких людей, которые за кружку пива готовы скакать на край света, если приспичит.

Старичок рассмеялся и долго и почти беззвучно трясся от своего старческого смеха.

-У меня, если ьы заметил, возраст не тот, — сказал он, наконец, перестав смеяться, — я даже захотел бы, не смог бы на край света сбегать за кружкой пива. К тому же в этом городе баров достаточно в каждом районе. Конечно, в центре их больше…

-Не заметил, — ответил я как-то невпопад, задумавшись о чём-то своём.

Старик с сочувствием посмотрел на меня, я глянул на него и взгляды наши встретились.

Я вообще не люблю и избегаю смотреть в глаза людям, особенно старым. В их глубине что-то лежит, тяжёлое и печальное, и чем старше человек, чем больше довелось ему пережить на своём веку, тем тяжелее этот камень, притаившийся на глазном дне. Не знаю, виден ли этот тяжёлый осадок жизни кому-нибудь ещё кроме меня, но я его вижу у каждого. Единственное, что не имеет этого камня, это детские глаза. Они чисты и прозрачны, свободны от этого налёта. В детские глаза я, казалось бы, мог смотреть до бесконечности, но не в старческие… Один лишь миг взгляда в них пронизывает всё моё существо насквозь несказанной болью, будто я заглянул в отравленный, погибший колодец и вдохнул его спёртого воздуха. Вот и теперь, когда мой взгляд проник в эти маленькие, окружённые морщинками, улыбчивые свиду, но такие глубоко, бездонно печальные на самом деле, помутневшие от безжалостного времени глазки, мне стало не только больно, но и страшно. Горечь, желчь их камня вывернула всё моё нутро навыворот, и я почувствовал, что меня затошнило.

Состояние у меня было омерзительное. Кроме того, что тело моё замёрзло, теперь и душа моя пребывала в ледяном оцепенении. Видимо, и вид у меня был неважный, потому что старик не замедлил спросить:

-Тебе, что, очень холодно? Ты весь дрожишь, как цуцык.

Я снова поглядел на него, но теперь взгляд мой скользнул по лицу ниже его глаз. Я не хотел. Захватить вторую порцию неземного, космического холода, холода покоя и приближающейся где-то во времени и во вселенной смерти. Меня смутила и тронула его отцовская забота о моём существе.

В сознании откуда-то пришли строчки:

Под знаком скопищ наших дранных

Людей немало было странных.

Я подумал: «Чьи это стихи?», потом понял, что, скорее всего, мои. Иногда я замечал за собой склонность складывать отдельные слова в совершенно невообразимую, немыслимо откуда взявшуюся рифму. Обычно это случалось, когда было хорошее настроение, или вот такй стресс, как сейчас. Мой воспалённый ум лихорадочно творил невесть что. Мы шли со старикомпо вечерней улице, обдуваемые сырым, холодным ветром, а в головеу меня бродили строчки:

Любви высокая звезда

Тревожила мой ум напрасно

С тоскою встречной поезда

Летели над землёй прекрасно.

Совсем глупо и непонятно к чему мой ум производил стихи. Его тут же бросило в другую сторону:

Туманный сон, закутанный в рояль

Уже играет на вершине дня,

И мглой, покрывшаяся даль

Закончит путь свой без меня.

Или я где-то это читал, или я шизофреник. Бред какой-то и чушь. Мне было холодно и тоскливо. Тело жило само по себе, голова сама по себе. Мысли бродили, как беспризорные овцы.

Глава 5.

Дом старика оказался и вправду недалеко. Свернув в какойто переулок, мы вскоре вышли на улицу, застроенную частными домами.

Если в городе ещё попадались люди, спешащие куда-то по своим делам, то здесь было темно, тихо и пустынно. Завывание ветра в заборах и тёмных кронах деревьев в садах, вокруг домов лишь подчёркивало безлюдность и пустоту. За невысокими деревянными заборами в домах кое-где горел свет, и лишь собаки, разбуженные чужими запахами и шагами, заголосили, забрехали, залаяли, почув прохожих.

Собачий лай, волной прокатившийся по небольшой улице, начал стихать и вскоре вообще прекратился. «И не скажешь, что в городе, — подумал я, — точно в деревне, в какой-то глуши, хотя от центра города мы в пяти минутах ходьбы».

Мы подошли к некрашенной потемневшей калитке, возле которой старик сказал: «Ну, вот мы и пришли».

Вдруг где-то в конце улицы одиноко и тоскливо, будто по покойнику завыла собака. Эта мелочь заставила содрогнуться мою душу в чутком предчувствии. Мне вдруг захотелось пуститься наутёк, и бежать, бежать по тёмному, промозглому городу до самого училища. Но ноги мои сделались будто ватные, и я не мог сдвинуться с места.

Старик отворил скрипящую калитку, и мы очутились в темноте внутреннего дворика частного дома.

На ощупь пробираясь за стариком в каком-то хламе, набросанном под ноги, я спросил себя: «Зачем ты, дурень, за ним поплёлся?» Мне уже было как-то всё равно, будто все окружающее происходило во сне, а не наяву.

Вскоре мы очутились в сенях дома, где потолок был так низко, что приходилось передвигаться сгорбившись, неуклюже согнувшись в три погибели.

Старик чиркнул спичкой, и вскоре засветил керосиновую лампу, которую нащупал где-то в темноте, бряцая каким-то железаками. В её неуверенном, прыгающем свете заплясали стены сеней, обклеенные клеёнкой.

Я разглядел, что всё вокруг заставлено каким-то хламом: яящиками, жестяными коробками, кастрюлями. Между ними были навалены кучи тряпок, верёвок, газет и бумаги – словом, самого разнообразного и не описуемого мусора, создававшего впечатление, что это не жилой дом, а сарай, в который скидывают всякую ненужную рухлядь.

Старичок повернул ко мне своё лицо с мерцающими, маленькими жгучими глазками, в чёрной бездне которых прыгали отсветы пламени лампы и, глядя прямо в глаза, сказал:

-Раздевайся, снимай обувь здесь и пошли.

Ох уж, эти маленькие страшные старческие глазки. Снова меня посетила невыносимая жуть, но я сдержался, чтобы не закричать.

Слова его прозвучали издевательством, потому что, насколько я мог разглядеть, в сенях было пыльно и грязно, и я представил себе, какой вид будет иметь мой единственный пиджак , когда я положу его на какую-нибудь кучу мусора этой сарайной свалки.

Не дождавшись, пока я разденусь, старик крякнул, отвернулся и двинулся внутрь дома, открыв отчаянно заскрипвшую дверь. Я последовал за ним, немного поколебавшись, и вскоре очутился в кромешной тьме.

Старик шёл где-то впереди, освещая себе путь керосиновой лампой, а я плёлся за ним следом, всякий раз обо что-то спотыкаясь и недоумевая, почему он не включает электрический свет.

Мы прошли две или три комнаты, но я так и не смог их разглядеть. В следующий комнате старик поставил лампу на стол, стоявший посередине и она осветила небольшой круг на красной с чёрным узорчатым рисунком скатерти.

-Ну, что, дружок, сейчас попьём с тобой чайку. Ты согреешься и тебе будет совсем хорошо.

-А почему вы не зажигаете света? – спросил я старика, но тот уже растворился во тьме, ничего не ответив.

Кругом, вокруг стола с мрачной красно-чёрной скатертью, едва освещённого светом от пляшущего, коптящего в лампе язычка пламени, было темно до такой степени, что не видно было ни стен, ни мебели, ни вообще окружающей обстановки. К тому же старик куда-то исчез, и мне вдруг стало до того жутко от этого одинокого стояния в густой темноте незнакомого чужого дома, пожирающей звуки, что я тут же ощутил холод ужаса, охвативший всё моё цепенеющее тело. Я стоял и боялся повернуться, боялся пошевелить хотя бы пальцем, боялся открыть рот, произнести что-нибудь и услышать свой голос, своё дыхание и даже биение собственного сердца.

Я хотел спрятаться от этой темноты в самом себе, нырнуть в неё, раствориться в ней, перестать дышать и даже жить, прогнать прочь все свои ощущения.

Это был самый обыкновенный животный страх, тот самый, который обуревает человека, когда глаза смерти раскрываются перед ним, и он вдруг пронзительно ясно ощущает себя беззащитной телесной тварью во власти могучих сил, ведающих его судьбой, стоящей у предела, за которым нет ничего. В эти секунды мне хотелось, подобно таракану, забиться в какую-ниибудь узкую щёлку, притаиться там и не двигаться, чтобы продлить свою жизнь даже таким способом, но не смел ступить и полшага куда-нибудь прочь от стола, не смел шелохнуться, и даже дышал теперь еле-еле, чтобы дыхания не было слышно даже себе самому.

По спине бродил стадом крупных мурашек, переливался ледяными ореолами жуткий холод. Я чувствовал чей-то взгляд. Казалось, что из темноты за мной наблюдают чьи-то внимательные глаза. Они впились словно мёртвой хваткой в моё тело и не хотели меня отпускать. От этого жуткого ощущения я весь оцепенел, как цепенеет кролик под взглядом удава. Я не знал, чей это взгляд, кто смотрит на меня из тьмы, но я всем своим существом ощущал его свинцовую тяжесть.

Воля и страх боролись во мне. От ужаса я не мог обернуться назад, но чувствовал что именно это мне нужно сделать, чтобы снять сковавшее меня напряжение ожидания, чтобы спастись. Я боялся. Я чувствовал, что из темноты за моей спиной пылают ярко-зелёные дьявольские глаза, преследующие мою испуганную душу всю жизнь. Если бы я увидел это, то, наверное, тут же бы на месте скончался от разрыва сердца, или с отчаянием ужаса бросился бы вперёд, чтобы развеять неизвестность и, наконец, увидеть своими глазами, хоть раз, пусть даже поеследний, что суждено.

Я медлил и не оборачивался, хотя из этого положения, в которое я попал, выход был только таков. Но как трусящий парашютист-новичок оттягивает перед прыжком каждую тысячную долечку секунды, чтобы отодвинуть подальше этот решительный шаг, пока отчаяние не возобладает над недвижимостью и не подтолкнёт его, так и я страдал оцепенением.

Мне уже казалось, что стою я не в доме, не в тёмной комнате, а в огромном пространстве, единственно чем заполненным, так это тёмной пустотой, посреди которой парит одинокий стол, покрытый скатертью, красной с чёрным узорчатым рисунком. На нём панихидно горит тусклый печальный огонёк. И я стою, умерший в этой вечности.

Сколько продолжалась эта жуть, я не в силах был определить. Но кончилась она так же внезапно, как и началась.

Кто-то тронул меня сзади за руку, и я, глубоко и испуганно вздохнув, мгновенно отпрыгнул в сторону, развернувшись молниеносно кругом, словно сжатая пружина, оттянувшись назад и присев на правой ноге и поставив над головой расслабленные руки. Я сам не мог понять, как это так у меня неожиданно и славно получилось. Сквозь тьму страха в моей голове пронеслась яркая искорка самолюбования и ободрила меня своим светом.

Вглядевшись в темноту, я увидел стоящего безмятежно моего вечернего знакомого. В одной руке он держал пузатый никелированный чайник с аккуратнымкрасиво изогнутым носиком, в другой умудрялся удерживать две фаянсовые чашечки и чайничек из того же сервиза для заварки чая.

От всего этого шёл пар, причудливо клубящийся в призрачном, неяснм свете керосинки и уплывающий в темноту.

Старичок слабо улыбнулся тонкими бледными губами, глядя прямо на меня. Ещё с минуту постояв, он предложил:

-Ну, что-с, молодой человек, вашему молодому организму требуется подкрепление, прошу к столу. Не извольте обижаться на скромность трапезы. Покорнейше прошу к столу.

С этимим словами он аккуратно поставил на стол оба чайника и чашечки, извлёк откуда-то из темноты два стула с высокимим спинками, оббитыми старым, потёршимся, но добротным материалом, кажется, атласом. Потом с тяжёлым сопением придвинул их к столу, расставил друг против друга и жестом пригласил меня садиться.

Я подчинился. Мы сели за стол. Старик налил по полчашечки кипятку и вопросительно уставился на меня:

-Ну-с, что изволите пить? Чай? Кофе?

Меня удивила его манера разговора.я ошарашено посмотрел на него и ответил:

-Кофе, если можно…

-Отчего же нельзя, — вежливо откликнулся старичок, и его сухая рука полезла, зашарила где-то у себя за пазухой пиджака.

Немного порывшись в своих недрах, старик извлёк оттуда небольшую круглую жестяную коробку и, хитро прищурившись, заулыбался беззубым старческим ртом:

-Из семейных запасов, так сказать, по случаю необычайного гостя, — и посмотрел на меня пристально мутными глазками, будто пытаясь что-то увидеть во мне сквозь старую поволоку, мутью затянувшую их невесть сколько лет назад.

Мне захотелось спросить, чего же во мне такого необычайного. Самый обыкновенный человек, пацан почти ещё. Но я промолчал, а старик, не пояснив своих неясных слов, принялся готовить напиток, всецело погрузившись в эту работу.

Я молча и с удивлением наблюдал, как он, словно фокусник, извлёк откуда-то из себя маленькую не то мельмиоровую, не то даже серебрянную ложечку, и сыпанул немного коричневого порошка из банки себе, а потом мне в чашечки. Старик вроде бы не жмотничал, но было нечто рачительное, скуповатое в его движениях, в том, как он следил, чтобы ни одна пылинка не упала мимо, на стол и не пропала даром.

Закончив процедуру, он плотно закупорил банку, и она вместе с ложечкой исчезла в недрах его пиджака так же таинственно, как и появилась.

Старичок вновь обратился ко мне и спросил:

-Вы, молодой человек, предпочитаете пить кофе с шоколадом или с коньяком?

Его невесть откуда взявшаяся манера разговора на старинный лад уже не столько удивляла меня, сколько, наверное, раздражала и пугала. Было в ней-что-то неестественное, наигранное. Ведь он не разговаривал так со мной в баре, а тут почему-то заговорил. Я чувствовал, что старик ведёт какую-то хитрую, подкупающую игру, но мне было непонятно, зачем ему это надо. Весь этот странный до мистики вечер томил и тревожил моё сердце какой-то необычайной ноющей тоской. Этот тёмный дом, этот стол посреди комнаты, утопающей во мраке, эта керосиновая лампа, загадочный старичок, то исчезающий, то появляющийся во тьме, а теперь решивший выпить со мной кофе с шоколадом или коньяком, — всё это поплыло мимо меня туманным, путанным сном, в котором я снился себе безвольным наблюдателем, а вокруг меня разыгрывалось , раскручивалось некое действо, в котором я был почему-то центральной фигурой. Человек не может убежать от своего «я» даже во сне, и оно преследует его повсюду.

На душе вдруг стало спокойно, будто и впрямь мне виделся лишь сон, хотя и страшные сновидения терзают моё сознание всякий раз, когда я погружаюсь в их зыбь. Но мне теперь стало спокойно. В расслабленном сознаниисами собой, помимо воли всплыли строчки:

Туманный сон, закутанный в рояль,

Уже играет на вершине дня,

И снег, повергнутый в печаль,

В тарелке тает у меня.

Они рождались сами собой, безо всякого усилия мозга, безнапряжения памяти и мысли. Будто отдельные хаотически двигающиеся, сталкивающиеся между собой, разлетающиеся и вновь сталкивющиеся слова-звенья, участвуя в таинственной игре, лёгком флирте, подобно людям, находили друг друга по каким-то мистическим законам, соединялись, образуя цепочки, складывались в комбинации, сотворяя из хаоса нечто закономерное, почти гармоничное. Видимо, так и сма природа создавала себя, или Господь Бог, перебирая вариации, точно также сотворил этот мир таким, каким мы увидели его, однажды родившись и став его частью. Может и теперь мои мозги служили лишь инструментом его непрерывного творения. Иначе почему так легко и покойно, так безмятежно стало у меня на душе, почему это чудо происходило само собой, без моего участия, текли как аура слова, не принадлежащие мне и взявшиеся неизвестно откуда. Они струились словно лёгкий дым от осеннего костра в тихую безветренную погоду, струились и навевали блаженство и умиротворённость, разливающиеся по всему телу. Я почти физически ощущал их движение. Может именно так приходит к людям откровение свыше, откровение Господа Бога:

Снег у дороги, грязный, старый, злой

Ещё не думает растаять,

И запах улицы, обрюзгший и гнилой,

Сберёг о мукках пламенную память.

Поэтическое настроение приходило ко мне иногда. Но это случалось так редко, в самый неудобный момент и в таких неподходящих местах, что не было никакой возможности ни записать, ни запомнить прекрасные строчки, посетившие мою голову. Слышал я, что Пушкину частенько приходилось вскакивать по ночам и записывать пришедшие в голову стихи. Ему вот так, наверное, как мне сейчас вдруг снились волшебные строчки, и он бросался к бумаге, зажигал свечу и писал, писал, писал… Ну, а я? Ведь я же не Пушкин, хотяи мне стоило бы попробовать заняться этим. Быть может, муза стала бы тогда более благосклонна ко мне и посещала меня чаще, чем теперь. Наверное, Пушкин и был великим поэтом потому, что никогда не упускал случая записать родившиеся в нём строфы. Иначе канул бы он в лету так же, как суждено, видимо, исчезнуть мне.

Расположение духа моего постепенно возвращалось в нормальное русло, и я уже склонен был к разговору со своим странным новым знакомым. Сначала я попытался всё же выяснить, кто он. Но старик ответил нечто туманное, неопределённое, да и это пробубнил себе под нос. Так что я ничего не понял, но из вежливости сделал вид, что всё расслышал. В свою очередь старик поинтересовался, кто я. Я так же парировал его вопрос намёками и недомолвками. Каждый остался при своём.

Тема для разговора была исчерпана, и он должен был вот-вот угаснуть. Но тут старик неожиданно заговорил о другом, и мы перенеслись в другую плоскость разговора, никого из нас прямо не касающегося. И беседа оживилась.

Как-то ненароком я коснулся того, что жизнь сейчас стала дорогая и тяжёлая, что когда я ещё был маленьким, жить было намного легче. Тут моего старика как прорвало.

Он принялся рассказывать мне, как жили во времена его детства и молодости и даже в дореволюционные времена. Я удивился, неужели старик живёт так долго, что помнит ту пору, но не спросил у него.

Тут старик вспомнил, что мы хотели пить кофе, который уже успел порядком остыть, крякнул с досады, уставившись в чашку с остывшим напитком, порязмышял над ней немного, потом выплеснул её содержимое широким жестом куда-то в темноту, сделал кофе по новой.

-С шоколадом или с коньяком? – спросил он меня снова.

Я не знал, что сказать.

-С коньяком…

-Очень хорошо, — отозвался старик, снова запустил руку в недра своего пиджака, извлёк оттуда маленькую, с чекушку величиной, пузатенькую бутылочку затейливой конфигурации с яркой этикеткой и закручивающейся пробкой и деревянную небольшую коробочку, в которой лежали переложенные паралоном миниатюрные хрустальные рюмочки, поблескивающие своими гранями в мерцающем свете керосинки.

Затем он аккуратно отвинтил пробочку бутылки, поставил игрушечные стопочки, вынув их из коробочки, и одну из них пододвинул мне. Потом он, сильно щурясь, чтобы не промахнуться в полутьме, налил понемногу коньяку.

-Пожалуйста, — протянул он мне рюмку.

Я никогда не пил кофе с коньяком, и потому не знал, как это правильно делать. Слышал только, что кофе так пьют. Но каким образом? чтобы не опозориться перед хозяином дома, я залпом осушил стопочку, а потом начал запивать коньяк горячим кофе, едва не поперхнувшись при этом и не обжегши язык и губы.

Внимательно проследив мои действия, старик улыбнулся. Потом он выпил свой кофе, я даже не обратил внимания, как он это сделал, и поставил своюю чашечку на стол.

Когда боль от ожога немного отпусатила меня, я спросил его, чтобы отвлечь:

-Скажите, пожалуйста, почему вы не включаете электричества?

Старик пошамкал губами, видимо пытаясьподобрать ответ:

-Дело в том, юноша, что в этом доме вообще нет света. И нет его уже давно.

Я удивился:

-Я что-то не совсем понял…

-Что тут понимать, — ответил старик, — нет, и всё.

-Но почему?

Старик посмотрел на меня с хитрым прищуром. Его маленькие глазки хитро блеснули озорными искорками.

-Молодой человек, — обратился он ко мне, вы хоть знаете, где вы находитесь? Вы стоите на пороге величайшей тайны, а задаёте какие-то глупые вопросы про электрический свет! Поймите же вы, что стоит вам сделать небольшой, малюсенький шажочек, совсем маленький, совсем ничтожный, и вы будете посвящены в таинственный и неизвестный для вам мир. Вы будете причастны к нему, и он станет тем грузом, который вы будете нести по жизни.

-Извините, а почему я должен буду нести этот груз? – попытался сразу защититься я, всё же заинтригованный его словами, но совершенно не понимавший, куда он клонит.

-Потому что оно так получится. Вы ведь хотели узнать, что это за дом?

-Дом как дом, — продолжал я инстинктивно защищаться, слегка опешив от такого неожиданного поворота разговора. – Собственно говоря, я ничего странного не вижу…

-Ну, как же? Вы ведь уже задали мне вопрос, почему здесь нет света, не так ли?

-Вообще-то, да, — согласился я, — но не больше того…

-Ну, а если я скажу вам, почему нет света то я уверен, что вы захотите узнать и всё остальное.

-Не знаю, может быть…

-Зато знаю я, — старик понизил голос. – Вы захотите узнать дальше. Я вам расскажу, но с одним условтем.

-С какми же? – поинтересовался я, зинтригованный тоном голоса старца.

-Пока это не имеет значения. Но, узнав от меня нечто, что я собираюсь вам сообщить, вы уже не сможете освободиться от того груза, который свалиться вам на плечи вмести с этим добром. Тогда, в силу сложившихся обстоятельств вы станете его рабом и будете нести его всю жизнь, чего бы это вам не стоило.

-Да, но почему вы так уверены в этом? – поразился я.

Старик откинулся куда-то в темноту, и оттуда стали видны лишь зрачки его глаз, то и дело брызгающие мельчайшими искорками:

-Потому что я знаю. Знаю, не потому, что прожил жизнь и имею некоторый жизненный опыт. Любой опыт смертного слишком мал, чтобы даже прикоснуться к тайным законам существования и перетекания форм бытия и небытия, мрака и света.

Мне на минуту показалось, что старик говорит не свои слова, а будто произносит их под гипнозом. Я никогда не был на сеансах чревовещателей, и только слышал об этом жутком мистическом представлении, но сейчас мне показалось, что я присутствую именно на таком сеансе.

Тут старик будто опомнился от своего сна и уже заговорил более человеческим языком, ближе к земной сути разговора.

-Я прожил жизнь, сынок, — промолвил он как-то длинно, растянуто и устало, — целую жизнь, и люди научили меня кое в чём разбираться.

Я сделал вид, что не слышал тех первых слов, что произнёс мой странный знакомый. Мне и без того было страшно.

-Скажите, но почему вы выбрали именно меня? Каким образом вы нашли меня, да и кто я такой, чтобы доверять мне, совершенно вам не знакомому человеку, какие-то тайны? Разве в том пивбаре, где вы меня встретили не было никого другого, с кем можно было проделать подобну шутку?

-Это вовсе не шутка. Но я выискивал среди дерьма чистейший алмазик.

-Это я-то алмазик? – тут мне пришлось снова удивиться.

-Я понимаю, что вам всё случившееся в диковинку, как-то странно. Подсел какой-то старикашка за столик, предложил, добрая душа кружку пива, затем с чего-то в гости пригласил, завёл в какой-то непонятный, более чем странный дом и несёт всякую чушь. Но, — старик сделал движение, и в темноте, где-то наверху, выше его головы забелел поднятый им указательный палец. – Но! Вы слишком невнимательны, мой друг. Разрешите мне вас так называть?

-Вы меня так давно уже называете, и я против этого, кажется, не возражал.

-Да, но теперь я спрашиваю у вас разрешения. Впрочем, о чём я говорил? Ах, да. Вы слишком невнимательны, и это вас подводит… Собственно говоря, с какой радости или печали вам надо быть внимательным? Молодость, веселье, наивность, беззаботная жизнь… Разве в таком возрасте можно попрекать человека за то, что у него плохо развита наблюдательность и слабое внимание? Вы ещё никому ничем не обязаны, никому ничего не должны, вам не надо озираться по сторонам, не надо быть осторожным, и поэтому вы не видите, кто за вами наблюдает, кто вами интересуется.

-Разве ещё кто-то интересуется мною? – я усмехнулся, но сказанное стариком почему-то сильно польстило моегму самолюбию: «Если тобой интересуются, значит ты не такая уж мелкая сошка, какой кажешься самому себе».

-А как же! – воскликнул старичок. – Вы ешё слишком плохо знаете жизнь и её невидимые , тайные связи, которые для большинства людей неизвестны до самой смерти. Между тем, жизнь проходит по законам этих связей, её не интересует, знают ли об этом люди или нет. Жизнь человека – это хитрая штука, это дьявольское переплетениеинтересов, интриг и страстей. Подчас и сам не знаешь, какой поворот в твоей судьбе ожидает тебя. Не знаешь, если не знаком с тайными связями между живущими, между живущими и умершими, между настоящим, прошлым и будущим. Правда, я-то уже знаю, но это бесполезный груз. Жизнь прожита. И что теперь мои знания её законов? Эх, мне бы твои годы с моей сегодняшней седой головой. На какие вершины я бы тогда взлетел. А теперь всё, баста. Крылья обветшали и обгорели в жизненных перепетиях. Обидный парадокс жизни. Когда ты молод и силён, то глуп и напрасен, когда же тебя клонит в могилу, то вдруг возникает страшное, необоримое желание оставить след на земле. Горький закон перехода количества в качество: число прожитых лет делает тебя мудрым, но дряхлым и бессильным. И знания, накопленные тобою за долгую жизнь, становятся напрасным, больно давящим сердце грузом. Да уж… Но о чём я начал, однако, не помните? Ах, да, вы спросили, может ли вами кто-нибудь интересоваться. Что ж, я отвечу: да, может, и непросто интересоваться, а интересоваться с большой силой. Вот, например, вами, в частности, долгое время внимательно и пристально интересуюсь я.

Я чуть не упал со стула. Старик снова и снова продолжал удивлять меня своимим рассказками.

-Что-то я не заметил, чтобы мною интересовались, а тем более вас я вообще увидел сегодня впервые, — сказал я.

-Но это не значит, что я за вами не наблюдаю. В том-то и состоит искусство наблюдения, чтобы объект наблюдения его не замечает. Но всё-таки, это правда, я следил за вами, наблюдал, как за подопытным кроликом, извините за сравнение, но оно довольно меткое. Я не буду говорить, сколько времени это продолжжалось, но, поверьте, что довольно долго. Вы мне нужны. Сначала, когда я начал за вами наблюдать, меня посещали сомнения, но потом я утверждался в этой мысли всё больше и больше. Начал я наблюдение за вами не случайно. Как и почему я нашёл вас? Пусть это останется моей маленькой тайной. Хорошо?

-Да, но зачем я вам всё-таки понадобился?

-Я же сказал, что это будет моя маленькая тайна. Мне это было необходимо, и я это сделал. А сегодня мы встретились с вами только потому, что настала пора что называется засветиться. Пришло то время, когда мне стал необходим прямой контакт с вами, и я сделал всё, чтобы он состоялся именно сегодня. Вы даже не представляете, насколько это была тонкая игра. Жаль, что никто не сможет оценить её по заслугам. Хотя, — он взмахнул рукой, — мне это и не надо.

Он помолчал немного, потом сказал, тяжело, по-старчески вздохнув:

-Я проделал огромную, большую работу, но она была необходима мне. Представляете, мне даже пришлось поссорить вас сегодня с вашим закадычным другом. Не верите?! Но ведь это произошло, и это факт.

-Верно. Действительно, я сегодня поссорился с ним. Но как вам это удалось?

-Я же сказал вам: тончайшая игра волей случая, — произнёс старик низким голосом.

-Но воля случая никому не подчиняется, насколько я понимаю.

-Ваши познания, ещё раз говорю вам, ничтожны и приблизительны. Волей случая довольно легко управлять, зная законы, которым она подчиняется, и умело используя их. У каждого человека есть Судьба. Другое дело, что одни верят в неё, другие – нет. Так вот, случай лежит в русле этой человеческой судьбы, и не выходит из него, как вода не может покинуть пределы берегов реки. Представьте себе, что всё, всё, всё происходящее вокруг вас и с вами, начиная с некоторого периода вашей жизни, являлось следствием управления психикой и психикой окружавших вас. Вы шли к сегодняшнему дню очень долго. Вас подталкивали на эту тропу, вы сами поворачивали на неё, правда, иногда незначительно отклоняясь, но всё же день сегодняшний после некоторых усилий моего сознания и воли неминеумо обозначился в вашей судьбе.

-Да, но вы же совсем недавно, только что, сказали, что просто наблюдали за мной, а теперь я уже узнаю от вас, что вы к тому же управляли моей психикой, да и не только моей, но и тех, кто так или иначе влиял на меня, кто дружил со мной или не мог меня терпеть, кто так или иначе сталкивался со мною…

Мне стало не по себе снова, в который раз уже за этот сумасшедший вечерок. Целый мир, казалось бы, прочно устоявший во мне, теперь колыхался в моём сознании, готовый опрокинуться и перевернуться и ожидающий только лишь последней капли, которая переполнит чашу. Было такое ощущение, что я вот-вот сойду с ума.

-Нет, я не обманул вас. До некоторого времени я действительно наблюдал за вами. Но с некоторого момента пришлось активно вмешаться в вашу судьбу, потому что вы начинали уходить в сторону, уплывать от той линии, по которой вам следовало бы идти, чтобы состоялась сегодняшняя встреча.

-Но вы даже не поинтересовалис.ь, хочу ли я этой встречи!

-Ещё бы, у нас слишком неравные условия, чтобы я спрашивал у вас мнение по этому поводу.

-Хорошо, скажите мне, хотя бы, с какого момента вы активно учавствуете в моей судьбе? Могу я хоть это узнать?! – возмутился я.

-К сожалению, я не могу сказать вам и это. Очень сожалею, но не могу, — беспристрастно ответтил старик. Скажу только, что в этом нет ничего сложного. Нужно только вовремя помещать вас в различные ситуации и подставлять определённый субъективный материал.

-Да что вы себе позволяете,в конце-то концов? – вскочил я со стула, рассвирепев от его бесцеремонных разглагольствований. – Отвечайте немедленно, зачем вы это делали и какую цель преследуете? Кто вам дал право проводить надо мной эксперименты, будто над подопытным кроликом?! Я должен знать, какие действия в своей жизни я совершал осознанно, а какие – под вашим влиянием! Отвечайте мне немедленно!

Я стоял взбешённый посреди мрака и смотрел на старика, который нисколько не изменился. Мой вид не привёл его ни в трепет, ни в восторг, ни в недоумение. И никакие другие чувства не отразились на его лице. Тут мне в голову пришла резкая, пронзительная, сверлящая мозги мысль, что скорее всего собеседник мой сумасшедший, маньяк, заманивший свою очередную жертву в хитро расставленные сети. Он был тщедушен, это старичок, но я слышал много раз, что у безумцев в минуты приступа появляются неизвестно откуда недюжинные силы, и оин способны тогда справиться не то что с человеком, но и завалить взрослого быка.

Едва эта мысль родилась в моей голове, как тысяча доказательств и аргументов, подкрепляющих её, собрались в одно целое, в нечто, стремительно несущееся и растущее, как снежный ком, которое пронеслось в моём мозгу и раздаваило своей тяжестью всё прочее. «Да, — подумал я, — скорее всего это безумец с какой-то особбенной, вычурной, чересчур витиеватой манией преследования. Он долго преследует свою жертву, и, вероятно, это доставляет ему особенное удовольствие. Он узнаёт про её мельчайшие подробности, едва заметные штрихи характера, биографии, личности, его взаимоотношений с друзьями и приятелями. Он, будто заправской сыщик, преследует её долго, с уверенностью, что жертва никуда не денеться от него, замечает, где она любит проводить своё время с друзьями, где её любимые места, с кем она бывет обычно в кампании. А потом, когда настаёт такое время, что очередная жертва может ускользнуть, находит способ, каак с ней встретиться, как выйти на контакт. Вот сегодня ему и представился такой случай».

Я стоял и эти мысли проносились в моей голове со скоростью молнии. А старик продолжал сидеть, как будто ничего не произошло. Он смотрел на меня своими маленькими глазками с хитрым прищуром, смотрел так, будто собирался загипнотизировать.

«Влип ты, однако же! – подумал я, чувствуя, что сейчас остолбенею. – В случае чего ты даже не сможешь найти выхода из этой тёмной, мрачной западни».

Я думал, что старик совсем онемел: так долго продолжалось его молчание, но вдруг его рот открылся и послушался ненормально спокойный, равнодушный ко всему происходящему голос:

-Я же предупреждал тебя, что ты стоишь на пороге большой тайны. Я понимаю твоё состояние. Находиться в твоём положении немного страшновато, но это пройдёт, вот увидишь.

Сказанное стариком нисколько не успокоило меня. Наоборот, оно лишь подталкивало меня к нервному срыву, который всё более нарастал в моём сознании, подобный снежному кому, неумолимо несущемуся под откос. Я уже плохо понимал, что происходит со мной, вокруг меня, где я вообще нахожусь. Меня вдруг охватило страшное, мерзкое удушье, и я почувствовал, что ещё минута промедления, ещё минута задержки в этой комнате, в этом доме, и я задохнусь окончательно. Ноги сами понесли меня куда-то в темноту.

-Я хочу выйти отсюда! – закричал я не своим голосом, то ли желая напугать старика, хозяина дома, то ли ободряя самого себя.

-Постой! Подожди! – услышал я себе вдогонку. Старик заскрипел на стуле, желая встать. – Подожди, куда же ты?! Эта тайна касается и твоего отца!

Его вопли, несшиеся мне вдогонку, лишь прибавили ужаса и трепета в моей душе. Дыхание перехватило, спёрло в груди. Стало ещё страшнее. Мне показалось, что руки старика, как две чёрные молнии настигают меня в темноте, и мне никуда не деться от них как бы быстро я ни бежал.

Я припустил наутёк что было сил.

Глава 6.

Старик снова попытался остановить меня своим окриком, однако, я ничего уже не слушал, и подобные оббращения были совершенно бесполезны. Совершенно не соображая, куда я бегу, я бросился в темноту, прочь от стола с красно-чёрным узорчатым покрывалом, прочь от этого маньяка.

Мне хотелось поскорее выбраться из этого мрачного дома, погруженного во тьму. В темноте я наткнулся на какую-то стенку, и с размаху пребольно ударился об неё лбом с такой бешенной силой, что голова затрещала от адской боли, и мне показалось, что она вот-вот развалиться.

Я остановился и оглянулся, чувствуя, что теряю под ногами опору и съезжаю по стенке. Керосиновая лампа плыла в темноте, приближаясь ко мне в жутком молчании. Меня как подбросило. Держась одной рукой за разламывающуюся голову, второй я зашарил во мраке, ощупывая стену и продвигаясь вдоль неё неизвестно куда. Тут на пути мне попался какой-то шкаф. Моя ладонь опёрлась о его бок, и из него , едва я прикоснулся, с шелестом , грохотом и невообразимым шуршанием на пол повалились, посыпались стопки, ворохи какой-то бумаги, образовав целый завал на моём путит. Пытаясь перешагнуть его, я ступил ногой на скользкую бумагу. Нога, выставленная вперёд, поехала, растягивая меня в шпагат. Я поскользнулся, кувыркнулся в воздухе на спину и проехал по бумажной куче, как по снежному склону.

Старик уже было потерял меня и шарился где-то позади, но. услышав шум, поднятый мною быстро соориентировался и пошёл прямо ко мне.

Огонёк керосинки был уже совсем близко, когла я нашёл в себе силы подняться и продолжить бегство.

Эта немая, жуткая погоня кому угодно могла бы показаться сценой из фильма ужасов. Потёмки странного дома, придурковатый стриака с керосинкой в руке, рыщущий во тьме, и я, бедный, перепуганный мальчишка, мечущийся в поисках выхода из этого кошмара, случившегося наяву. Вообразите себя на моём месте. Только хорошо представьте себе всё это, и вы почувствуете, как мороз пройдёт по вашей спине.

Я молча, с тяжёлым сопением, которое, как мне казалоось, выдавало старику, где я нахожусь, пробирался вперёд, ощупывая рукой стену в потёмках, а старик так же молча преследовал меня, не отставая ни на шаг, но и не в силах догнать меня. Я слышал где-то совсем рядом, позади себя шарканье его ног, его сопение. Казалось, что он вот-вот меня настигнет. Но проходило время, а этого не случалось.

Вдруг рука моя нащупала дверной косяк. Я попробовал толкнуть закрытую дверь. Она поддалась, но с таким странным скрипом, будто вела в какую-то пустоту. Однако я не обратил на это никакого внимания, и лишь бессознательно, с каким-то непонятным облегчением обрадовался, что она нашлась. Я распахнул её – при этом петли её противно заскрипели, заныли ржавчиной – и, не раздумывая ни секунды, безо всяких колебаний шагнул в неё.

Однако, «О, Господи!», в тот же миг радость моя сменилась холодным ужасом, потому что нога моя не нащупала за порогом никакой опоры и провалилась в тёмную бездну, в неизвестность, в пустоту, во мрак. Сердце моё зашлось от страха, вспорхнуло, встрепенулось, словно птица малая, юркнуло куда-то в пятки.

Я повалился куда-то вниз и, чувствуя, что падаю, инстинктивно ухватился рукой за ручку двери, второй ногой ещё стоявшей на твёрдом, зацепился за выступ порога. Это и спасло меня от моментального падения. Однако дверь, открываясь ввсё шире под нажимом тяжести моего тела, увлевлекла меня за собой, и тело моё растянулось, как верёвка, повиснув над пустотой.

Я мог бы вернуться обпатно, но для этого протребовалось бы неимоверное усилие мыщц живота, спины и пояса, чтобы подтянуть настежь распахнувшуюся дверь к порогу, за который я зацепился носком ноги. Для этого надо было быть незаурядным силачём, не таким, как я, во всяком случае.

Я попытался согнуться, напрячь мыщцы пресса и поясницы, но это оказалось тщетно. Единственный положительный эффект, который был достигнут мною при этом, так только то, что замедлилась скорость, с которой распахивалась дверь. Однако она продолжала неумолимо открываться всё шире и шире, и через несколько мгновений, лопнув, как перетёршаяся титева лука, я повис на ручке двери, болтаясь из стороны в сторону впотьмах, над чёрной бездной.

Под тяжестью моего тела дверные петли отчаянно завизжали и заскрипели, застонали на тысячи ладов, переходящих один в лругой. Я почти физически ощутил их напряжение на грани срыва, ощутил, как гвозди, держащие их, вылезают из дерева. Дверь начала коситься, отвисать, готовая в любой момент сорваться со своим грузом внз, оторвавшись от косяка, но всё же выдержала, не упала.

Пальцы моих рук тут же заболели от дикой, непривычной для них нагрузки, и я бы сорвался от невыносимой боли, если бы не ухватился второй руко за другую дверную ручку.

Отворяясь всё шире, дверь донесла меня до шершавой цементной стены, об которую я ударился спиной, и остановилась в таком положении. Я почувствовал, как из тёмной бездонной пустоты подо мной повеяло сыростью, замшелостью и прохладой.

Вот так, болтаясь в темноте, я испытал самое большео из о всех потрясений сегодняшнего вечера. Нескуолько раз холодная, липкая дрожь пробежала волнами по всему моему телу от пяток до головы и обратно, крупные капли пота покрыли моё лицо, и я едва не потерял сознание от испуга. Потом вдруг на меня напало такое безволие и слабость, что я уже хотел расцепить пальцы и упасть вниз, но сделал последнее усилие удержаться от этого, подстёгнутый страхом неизвестности.

Едва я справился с обуявшим меня малодушием, как тут же в проёме двери блеснул огонёк, показался сначала тусклый, мерцающий язычок слабого пламени керосинки, а потом едва освещённое им лицо старика, который, щурясь, вглядывался в темноту.

Он смотрел куда-то вниз, явно думая, что я шлёпнулся туда.

-Ай-яй-яй! – вырвалось из его груди, и мне показалось, что во вздохе этом звучит неподдельное сожаление и сочувствие, как будто старик жалел меня. В это мгновение мне захотелось отозваться, чтобы он понял, что я не упал вниз, а болтаюсь здесь, на двери, но что-то заставило меня поостеречься.

Старик вынес лампу вперёд, дальше от двери, насколько это позволила сделать его выттянутая рука, и моему взору представились едва различимые в темноте, проступающие из мрака, блестящие влагой, осклизлые камни стенной кладки, колодцем уходившие вниз. Вверху, чуть выше двери поблёскивал мелкими каплями цементный серый потолок. Внизу же, насколько хватало света керосиновой лампы, был виден колодец из осклизлого камня, уходящий в темноту.

Старик не заметил меня, висевшего на двери, и всё продолжал смотреть вниз, пытаясь угадать что-то в кромешной тьме, которую еле рассеивал мерцающий керосиновый огонёк. Он прислушался к воцарившеся тишине, и я затаил дыхание и стоны от сумасшедшей боли, крутившей мои пальцы. Потом он нагнулся вниз, приложил руку ладонью ко рту и крикнул в потёмки: «Эге-гей, эгей-гей!»

Раскатистое эхо гулко ударило в потолок над дверью, несколько раз отразилось от него и ушло куда-то глубоко вниз. Я подумал, что подо мной никак не меньше доброго десятка метров пустоты, отделяющей меня ото дна колодца.

Старик подождал, прислушиваясь, не раздастся ли отклик и снова закричал громко и протяжно: «Эгей-гей-гей!» Но, естественно, ответа не последовало, да и не могло последовать, потому что, превознемогая боль в пальцах, я висле здесь, рядом с ним, в каких-то полуторах метрах.

Не дождавшись ответа, старичок скрылся за дверью, исчезнув в темноте, и я снова остался один во тьме над пропастью. Ни единым звуком не выдал я себя за это время, и теперь продолжал висеть на двери.

Теперь я начал думать, как выбраться отсюда. Хлипкая дверь уже порядком отвисла и перекосилась, и я опасался, как бы она вообще не сорвалась с петель, отягощённая моим весом. К тому же боль в пальцах усиливалась с каждой минутой, и я чувствоввал, что продержусь ещё не долго. Болел перенапрягшийся от неимоверного усилия живот, ломило спину. Металл дверных ручек всё глуюже врезался в мясо, давил на косточки фаланг. Я чувствовал, как пальцы мои теряют силу и способность держать на весу моё тело. Ещё немного, и я должен был неминуемо сорваться вниз.

Кто пробовал хоть когда-нибудь висеть на самих пальцах, а не на ладони, должен без труда понять все мои ощущения от такого приятного положения, в котором я очутился. А кто не пробовал, то пусть попробует и испытает всю прелесьб нестерпимой, резкой, усиливющеся боли, которая в конце концов становиться настолько пронзительной и невыносимой, что проще разжать пальцы и упасть вниз, чем продолжать висеть. В другой бы ситуации я не проделал бы подобный фокус и за миллион, предложи бы его кто-нибудь мне а теперь же я висел с добрый десяток минут, и страх перед высотой подстёгивал мою слабеющую волю, заставлял продолжать висеть далльше, возможно, что удивись я, чего это так долго вишу и не падаю, то тут же бы полетел вниз, но я не удивлялся и вообще думал лишь о том, как мне выбраться из этого положения. Я знал, что в таких ситуациях необходимо быстро и хладнокровно искать пупуть к спасению, а не поддаваться панике.

Поначалу мне всё-таки казалось, что положение моё безнадёжно, и единственный выход – упасть вниз, а там, быдь, что будет. Я повис у самой стенки и не мог ничем достать до дверного порога. Но тут мне в голову пришла простая и гениальная мысль.

Я висле, как уже сказал. Недалеко от стены, и если бы мог оттолкнуться от неё как следует ногами, то меня, пожалуй бы, донесло по дуге до порога на двери даже в том состоянии, в каком она была. А там уже оставались бы сущие пустяки. Воистину, безвыходных положений не бывает, и часто спасение кроется в самом, казалось бы, неблаговидном обстоятельстве положения.

Действовать нужно было осторожно, не торопясь, не делая резких движений. Поэтому я аккуратно и медленно, не взирая на сильную боль мыщц живота, поднял правую ногу, согнул её в колене, примостил подошву своего ботинка на скользкую поверхность каменной кладки, а затем, убедившись, что нога не поедет по слизи, покрывающей стену куда-нибудь в сторону, плавно, но с силой оттолкнулся. Отчаянно заскрипев, полуразвалившаяся дверь понесла меня, описывая дугу и медленно закрываясь, к спасительному порогу. Но то ли я всё-таки слабо оттолкнулся, то ли сопротивление в ржавых петлях от больших перегрузок было слишком велико, но она остановилась где-то посередине. Теперь я барахтался в пустом пространстве, не имея возможностидостать ни до стены, ни до порога.

Я уже не мог висеть, пальцы вконец онемели, и кроме этого начали болеть и сами руки. Чувствуя, что вот-вот сорвусь, я в отчаянии разболтался на двери подобно колбасе, и под влиянием моих последних усилий она к моему счстью подалась в сторону дверного проёма. Можете не верить мне, говорить, что вот, так все говорят: «К счастью». Но это на самом дел случилось, иначе бы, теперь я знаю точно, мне настал конец, приснилась хана, как говорят в некоторых сферах.

Да, дверь скрипя, чуть двинулась в сторону порога, но теперь я почувствовал, что достану до дверного косяка ногой. Последним усилием воли я заставил себя сделать это и подтянуть дверь к проёму в стене. Когда же я уже почти выбрался оттуда, где-то внизу, в тёмной глубине колодца что-то звякнуло и лязгнуло с металлическим отзвуком. Глянув вниз, я увидел слабый мерцающий огонёк, едва пробивавшийся сквозь тьму. Приглядевшись, я понял, что это керосинка старика. Свет её был где-то далеко внизу, и кроме него во мраке ничего увидеть было невозможно. Вдруг яркая оранжевая вспышка озарила колодец, и там, на дне или у дна его запылал, жирнокоптя чёрным густым дымом, поднимающимся вверх по колодцу кучерявыми клубами, смолянистый факел возникший будто бы из средневековья.

Чадящее красное пламя, переливаясь оранжевыми всполохами, заплясало, запульсировало внизу в диком, завораживающем танце, от которого невозможно было оторвать глаз. Отсветы его озарили влажные стены колодца своим светом, придав им красно-бурый оттенок. Из мрака высветились кирпичи, покрытые слизью, заблестевшей, заигравшей светом.

Не сразу, ослеплённый светом вдруг появившегося факела, я различил внизу небольшую дверь, из которой выглядывал старик. Теперь я видел, что колодец действительно глубок, и моё тело только что болталось на высоте метров в пятнадцать от того места, где старик открыл нижнюю железную дверцу. Но, приглядевшись, я обнаружил, что под дверцей ещё метра три вниз продолжается стена.

Насколько мне было видно я разссмотрел, что дверь защищена снизу выступающей в колодец полукруглой решёткой из толстых прутьев, а ниже, на самом дне происходит какое-то кишащее движение. Что-то мокрое, поблескивающее слизью шевелиться там. Мне показалось, что я слышу плеск воды, раздающийся оттуда.

Вдруг дверца внизу стала с лязгом закрываться, факел, дотоле пылавший, исчез, в колодце снова воцарился мрак и тишина. Только это случилось, как я тут же вскочил на ноги с пола, на котором лежал, наблюдая , и снова двинулся в темноте сам не зная куда. Ощупывая руками стены, я вскоре снова наткнулся на порог акой-то двери. Наученный горьким опытом, я не шагнул в неё сразу, как в прошлый раз, хотя она и была открыта, а присел на корточки и ощупал, есть ли за этой дверью твёрдая опора. Пальцы мои ощутили крашенную или покрытую лаком поверхность деревянного пола, и тогда, поднявшись, я шагнул за порог.

Двигаясь осторожно и опасаясь задеть что-нибудь в темноте и наделать тем самым шума, который мог бы выдать моё местонахождение, я вдруг наткнулся на какие-то стеллажи и полки, плотно заставленные книгами. Я пошёл вдоль них и обнаружил, что за первым стоиттакой же второй, затем третий, четвёртый. Между стеллажами были сделаны узкие проходы. Можно было подумать, что оказался в помещении какой-то библиотеки. Это было удивительно, поскольку я не ожидал встретить в этом доме что-либо подобное. Стеллажи стояли друг за другом ровными рядами. Их было много, очень много, больше десятка, и все они были заставлены ккакими-то книгами и папками самых разннобразных размеров.

Проходя мимо всегоэтого, я наконец добрался до глухой стены и убедился, что дальше пройти невозможно. Не оставалось ничего другого, как идти обратно. Возвращаться. Едва эта мысль пришла мне в голову, как меня бросило в дрожь. Но делать было нечего. Из этого помещения не было другого выхода. Я опасался, что, пробираясь обратно, наткнусь на старика. Так и случилось.

Едва я покинул комнату, в которой заплутал между книжных полок, как увидел, что по коридору, в котором я очутился, раскачиваясь влево-вправо, ко мне продвигается огонёк керосиновой лампы, той самой керосиновой лампы, которая была в руках у старика.

Словно пришпоренный нетерпеливым всадником конь, я бросился прочь от этого страшного маленького огонька, не разбирая дороги, что-то роняя и опрокидывая на своём пути. Несколько раз больно ушибся, и чуть не разбился насмерть, вылетев на бетонную лестницу, ведущую куда-то вниз. Я скатился по ней кубарем и растянулся на полу в полный рост, даже не успев испугаться. Вставая, я подумал, что, пожалуй, точно убьюсь, если буду убегать и дальше. «Собственно говоря, какого дьявола я удираю от какого-то несчатсного старикашки?» — подумалось мне вдруг. Страха как не бывало. И я отряхнувшись, стал подниматься вверх по лестнице.

Старика я увидел, когда почти поднялся наверх. Огонёк его лампы был почти рядом с моим лицом. Я пригляделся и увидел его лицо, искажённое страданием и болью. Во всех его членах, в ссутулившейся фигуре чувствовалась усталость и разбитость., а волос побелел, став седым.

Хозяин дома не ожидал, что всвтретиться со мной, и, наткнувшись на меня у лестницы, вздрогнул всем телом и отпрыгнул даже назад.

-Кажется, я не переживу сегодняшней ночи, — произнёс он, — вы меня так напугали своими поступками.

Он тяжело вздохнул, а я ответил, не чувствуя абсолютно страха, владевшего мною полностью ещё несколько минут назад:

-Я был напуган гораздо больше.

-Но чем? – удивился старик. – Чего вы так испугались и почему так отчаянно бросились удирать?

Я смутился:

-В самом деле я и сам не могу сказать, что со мной произошло. Стало вдруг страшно и всё. Бывает же такое!

-Бывает, бывает, — согласился старик с неохотой. – Я не знаю, каким чудом ты вообще остался жив. В этом доме столько опасностей…

Он развернулся и побрёл прочь а я пошёл следом, чувствуя себя снова в безопасности, спотыкаясь в темноте о разбросанные мною же во время бегства предметы.

Мы прошли мимо той самой двери, ведущей в колодец, куда я чуть не угодил. Видимо, про него сказал старик, когда удивился, как я остался жив. В тусклом свете керосинки её раскрытый проём показался похожим мне на разинутый рот мертвеца.

Наконец, преодолев бумажный завал, устроенный мною, мы вернулись в ту самую комнату где всего лишь полчаса назад мирно сидели и пили кофе.

Старик предложил мне сесть за стол. Голос его был надломленный и усталый, не похожий на прежний, звучавший совсем недавно. Я был поражён, как тяжело отразилось происшедшее на этом старом человеке. Он действительно был старым, более того, он был друвним, дремучим старцем. Теперь это было хорошо видно, и я снова удивился, как это вообще можно было испугаться его, старого и слабого.

-Садитесь, — повторил своё предложение старец.

Я подчинился его словам и сел на свой стул, на котором восседал перед своим дурацким бегством. Старик тоже сел, как и раньше, напротив меня. Он откинулся на спинку стула, явно отдыхая от перенесённого.

Да, страха в этот момент снова, как и не бывало. Теперь я просто сидел напротив своего собеседника, с любопытством ожидая, что же будет дальше. Старик, умей он читать чужие мысли, вправебыл посчитать моё поведение форменным издевательством над собой. Но, видимо, он тоже решил поиздеваться надо мной, только другим образом, а именно, задолбать глупыми вопросами.

-Так чего же вы побежали-с, молодой человек? – спросил он снова, прищурившись.

-Я не побежал, а решил уйти, просто решил уйти, — ответил я.

-Гм, но так, как вы, из гостей не уходят, вы согласитесь, пожалуй?

-Хм… Наверное.

Старичок слегка оживился, почуяв, видимо, что нашёл зацепку для беседы.

-Вот видите, — сказал он, — видите, к чему может привести несоблюдение правил хорошего тона? Нужно было встать, сказаьб, что вы желаете меня покинуть, и я бы вас проводил. Смею вас заверить, юноша, между прочим, что вы чуть-чуть не погиби из-за опрометчивых действий. Вы были на волосок от гибели, и я, честно говоря, не могу понять вообще, каким чудом вы уцелели. Поймите, вы чуть было не погибли, молодой вы человек.

-Я как-то об этом сам догадался, — сказал я.

-Я же предупредил вас, что вы стоите на пороге большой тайны. В таких случаях надо быть более хладнокровным. Любая, даже самая маленькая тайна, когда она собирается раскрыться, щекочет нервы, ну, а тем более, если эта тайна большая. Тут уж держись, так и подмывает пуститься наутёк!

Старичок разговорился, видимо, хорошее настроение вернулось к нему. Он произнёс витиеватую речь по поводу великой пользы вежливости. Кое-где при этом он даже улыбался, а потом вдруг, как это у него хорошо получалось, резко замолчал, пригнулся ко мне, навалившись на край стола, и спросил заговорщическим шёпотом, будто боялся, что нас кто-то подслушивает:

-Так вы хотите быть посвящены в тайну?

Я так и опешил.

Глава 7.

Хочу я или нет?» — повторил я про себ вопрос старика, не испытывая совершенно никкиъ желаний.

-Но позвольте узнать, почему именно меня понадобилось вам посвещать в эту вашу тайну? Почему именно меня? – спросил я у него, надеясь, что его ответ поможет мне определиться и сделать выбор.

-Причин для этого много, — ответил мне хозяин дома, — но самая главная, это игра высших сил. Именно она обуславливает, почеум вам будет доверена эта тайна.

Я посмотрел на поднятый кверху стариков указателльный палец, дрожавший в мерцании лампадки, и сказал:

-Знаете, я мало верю в существование сверхъестественного. В жизни моей не было ничего, что бы доказывало существование бога или дьявола. Да и тем, кому я доверяю, не приходилось сталкиваться с подобными проявлениям. Так что ваши слова для меня малоубедительны. Во всяком случае, хотя я и неважно усвоил материал, но берусь доказать вам с точки зрения марксистко-ленинской философии, а также материалистической диалектики…

Старик кисло поморщился и прервал меня жестом своей ладони:

-Не надо, не надо, юноша. Не надо вспоминать здесь ни про Ленина, ни про Маркса, тем более. Всё это я знаю. Я тебе скажу только одну вещь, после которой ты умолкнешь, потому что не сможешь ничего мне возразить. Да, эти двое поломали много копий, чтобы доказать, что существование бога, или как это ещё у них называется мировой идеи, — чистейший абсурд. Пусть так. Но все их доказательства не больше, чем очковтирательство. Да, да очковтирательство. Во всех рассуждениях они затрагивают только одну сторону медали, делая вид, или действительно не понимая, что есть ещё и оборотная её сторона. Да, они много говорят о том, что бога нет. Но найди хоть где-нибудь у этих деятелей рассуждения о Дьяволе. Увы, твои поиски будут тщетны. Дьявол не затрагивается вообще. Что это? Почему? Может они боялись о нём говорить или умалчивали специально об этом, чтобы можно было легко и просто объяснить всё с точки зрения их весьма ограниченного мировоззрения? А может, они были просто его покорным слугами? Ведь созданное ими миропонимание весьма большая услуга Лукавому. Насколько укрепились его позиции в мире с его победой! Кстати, некоторое пробуждение от этого адского сна наметилось чуть меньше десятка лет назад. Наметилось, но тут же, не успев осуществиться, сникло через некоторое время. Тогда памятники этих «вождей и мыслителей» закидывали бутылками с бензином и поджигали. В те времена их проклинали, и все громогласно каялись в том. Что так долго следовали заблуждению, которое называется марксизм-ленинизм. А теперь… а теперь всё вернулось в старое русло, на круги своя, всё вернулось к истине, которая проста, но очевидна: Дьявол властвует на этой земле. Он было отпустил вожжи, но потом натянул их опять. Вот и всё. Все противники повысовывались на свет, а он скосил их подчастую, и это потепление, казавшееся многим необратимым наступлением весны и возвращением мира к жизни по законам божьим, вскоре кончилось, просто и неожиданно, и повылазившие было весенние цветочки погибли и сникли под натиском вернувшейся стужи. Всё вернулось на круги своя. О, Россия всегда была той страной, в которой Лукавому жилось вольготно. Ведь эта страна созвездия Водолея, спутники которого чёрный кот и число тринадцать. Я бы мог многое рассказатьтебе, но у нас слишком мало времени для этого.

Словно заворожённый слушал я старика, но последние его слова протрезвили меня и заставили глянуть на часы. О, дьявол, я обнаружил, что до конца увольнения, после которого батарею будут проверять, осталось каких-то несчастных полчаса, и я могу здорово влипнуть. Времени оставалось в обрез. Если я не хотел нарываться на неприятности, то мне необходимо было тот час же пуститься в обратный путь.

-У нас нет времени, — повторил старик, и я был с ним полностью согласен. – У нас нет времени, — снова скзал он, делая непонятный мне акцент на этом обстоятельстве, — потому что… потому что сегодня ночью я умру.

Я снова поглядел на старика как на ненормального.

-Откуда вы знаете это?

-Я знаю многое из того, что не открыто тебе.

-Что же тогда заставляет вас заниматься этими земными делами? Почему, если вы знаете, что умрёте, почему вы не готовитесь к смерти, а седите и болтаете со мной о всяческих пустяшных делах? А может быть, вам можно помочь, чтобы вы не умерли?

-У меня ещё остались кое перед кем кое-какие обязательства, милый мальчик, и не выполнив их я не могу исчезнуть. А помочь мне ничем невозможно, да и не стоит этого делать, потому что я этого не хочу.

-Вы хотите умереть?

-Хочу или не хочу – это не в моей власти.

-А в чьей же тогда?

-Существуют могущественные силы, управляющие нашим бытиём. Вы умеете верить, молодой человек?

-Умею, — ответил я, однако не слишком уверенный в сказанном.

-Ну, тогда вот что я вам скажу. Поверьте мне, старику, прожившему жизнь, человеку, которому нечего терять, потому что он знает, что сегодня ночью умрёт, но даже к этому событию относиться весьма снисходительно, почти равнодушно. Поверьте мне, что есть и бог, и Дьявол, и всё, что про них писано, может быть, не совсем правдиво, но достаточно, чтобы понять суть их, как явления. А больше того, что прописано про них, говорить то и не надо простому смертному. Дальше пусть он сам уже выбирает, как жить, каким быть, кому служить. Это только штришок, из которого каждый свою картину жизни развить может и должен, если уж явился в этот мир… Да, есть бог. Он не доступен, потому что не искушает, но ждёт человека, раба своего, когда тот придёт в его царствие. Но есть и другой мир, он ближе к человеку, ближе к земному, потому как тянет в другую сторону, во тьму тьмущую.

Старик, прередохнув, продолжил:

-Есть колдуны, ведьмы, есть и волшебники. Есть и много всякой нечисти, только не всякий с ней сталкивается, а кому доведётся, тот сам к ней и приобщается. Есть черти, есть вампиры, и есть Дьявол, Король и Повелитель Царства Тьмы Тьмущей. Тяжело тому смертному удержаться от его искушения, на кого он свой огненный глаз положит… Помни и верь, что есть это всё на земле и выше, в недоступном для человека. Все ходят под богом и Дьяволом и между ними выбирают свою дорогу. С Дьяволом проще. Он предлагает сделки простые и понятные, земного свойства. Многие искушены его устами. С Богом не так. Он дал всё человеку при рождении. Он создатель, он творец, а не искуситель. К нему не подст упишься, в него можно только верить, что он есть, верить и служить ему, творя добро на земле, покуда не закончится путь через чистилище… В этой стране Бог слаб, а дьявол силён. В людях этой страны убивают живое, истребляют души. В других странах есть тоже, но не в таких размерах, а здесь – особенно. В вас убивают души дьявольские слуги, в великом множестве пребывающие среди смертных и ничем от них неотличимые. А, лишая души, вас лишают и веры, и все вы идёте в арми Дьявола, не замечая этого. Вы продаётесь ему, и он рад успеху, вершащемуся на этой земле… Все пытаются понять Бога. Но как может творение понять создателя, даже если оно по образу и подобию его? Бога нельзя понять, в него можно только верить, а вы лишены этого. Церква закрыты, храмы Божии разграблены и отданы на откуп Дьяволу. Гибнет ваша земля, близится к Геене Огненной, чтобы сгореть в ней вместе с Проклятым. Не верите вы и не веруете.

-Да, но мы верим во многое и часто ошибаемся, разочаровываемся, — возразил я старику, пытаясь прорваться к реальности через зачаровывающщую пелену его слов.

-Глупец! Верить можно только в Единственное и святое. Все и вся остальная вера, поверия, всё это мишура, суррогат от его превосходительства Дьявола. Верьте во что угодно, но не в Бога, и Дьявол будет доволен. Верьте во что угодно, но помните, что верите в ложь. А когда вера в ложь давала плоды отрады? Верьте во что угодно, кроме Бога, но вы будете верить в Ничто, вы будете верить Дьяволу… Только святость непорочна. Только в святое можно верить. Вы же, слепцы, верите не сердцем, а умом. А вера от ума есть вера от Дьявола. Вы верите в то, во что вам скажут верить, заглушая свой голос сердца. Вы способны лишь изображать веру, но не обретать её… В Бога же надо верить сердцем, его не обманешь, хотя и в иных сердцах уже прочно гнездиться Лукавый. Если ты веришь во Всевышнего, то, значит, он помнит тебя и не забыл в этом потерянном мире. Если же ты не веришь, но изображаешь, лицедействуя, то обманываешь самого себя, но и призываешь на голову свою Божию Кару… Грешные люди пытаются заставить верить других в непорочность таких же смертных, равных перед Господом остальным, создав из них земных идолов. Воистину, грешники они. Как могут смертные быть великими, возвышаться над прочими? Лишь наместники Божии вправе править и царствовать на земле. А эти пришли из Тьмы. Они пришли не сверху, а снизу и всё перевернули вверх дном, весь устоявшийся земной порядок. Они пришли из тьмы и служат тьме. Воистину, грешны поклоняющиеся им. Мне же смешно смотреть, что твориться на земле. Нет среди смертных истинных праведников, ибо все они рабы Божии. Есть среди них лишь достойные на муки Господа. В каждом человеке борется два начала – Божественное и Дьявольское. Божественное питается верой, и, если в душе нет веры, то оно увядает подобно лишённому воды цветку. Душа такая грешная рискует быть искушённой Дьяволом, лишь только будет им примечена…

-Уж не думаете ли вы сделать из меня верующего, набожного праведника? – бросил я старику, поняв, что если ещё немного побезмолвствую, то уже не вырвусь из обволакивающей меня пелены его слов.

-Покайся, ирод! – вдруг закричал на меня старик. – Побойся Бога, окаянный, и молись, молись, обретай веру, пока не поздно это ещё сделать! Я знаю, кто охотиться за тобой! Не моя вина и не твоя, что душа твоя почти мертва для веры. Но оживи её, оживи, пока голос Господен ещё долетает до неё слабым эхом! Засохшие цветы не оживают, но твой цветок ещё можно спасти…

Старик продолжал ещё говорить, но я уже отключился и не слушал его. В голове моей неслись с безумной прытью строчки, и я наслаждался их движением. Начало зацепилось со слов:

Душа моя убита и мертва,

Засохшие цветы не оживают…

И что-то дальше, дальше, дальше. Что-то прекрасное и быстрое, неуловимое. И по сравнению с этим всё остально так неважно и так нелепо.

Когда это кончилось, я снова услышал голос старика, продолжавший монолог:

-… цель моя совершенно другая. Я на весах, но душу твою вряд ли можно спасти, насколько мне стало ясно из нашего разговора. Знай только, что быть тебе после смерти в аду, коль не обернёшься ты к богу. К сожалению, отпущенное мне время не позволяет заняться реанимацией твоей души при всём моём желании. Я не доживу на земле в этом измерении даже до утра.

Глаза его блеснули в темноте, и он продолжил:

-Но я должен во что бы то ни стало передать тебе ключи от тайны.

«Да на кой чёрт они мне нужны!» — хотел воскликнуть я, вспомнив, что уже почти на грани провала и что мне нужно немедленно и что есть духу мчаться в училище.

В разговоре наступила пауза замешательства. Я не знал, что там про себя думает старик, но в моей голове мысли вертелись беспорядочным круговоротом. Молчание продолжалось, и старик не собирался его, видимо, нарушать. А карусель в моём сознании раскручиваллась всё быстрее, и я уже сам не знал, что скажу через минуту, другую, какая мысль, удачная или опрометчивая, выпадет на кон в этой рулетке.

-Что ж, я готов вас выслушать, — неожиданно для самого себя выдал я и подумал: «Ну вот, нелёгкая вынесла!» посмотрев на часы, я с ужасом заметил, что уже опоздал, и мне вдруг стало как-то всё равно, что будет со мною в училище. Как будто это ушло куда-то в бесконечно далёкое будущее.

Старик внимательно следил за мной всё это время, и от него по всей вероятности, не ускользнули происходящие во мне перемены.

-Ты куда-то спешишь? – спросил он заботливо и с участием.

Мне очень не нравилось непостоянство его обращения ко мне: то на «ты», то на «вы». Нельзя, невозможно было определить, как на самом деле он ко мне относится.

-Нет, нет, вам показалось, — я решил держаться с ним официального тона.

-Ну, тогда, пожалуй, я начну, — сказал хозяин дома и зачем-то отвернулся в темноту на несколько секунд. – Прежде всего, — продолжил он, когда повернулся ко мне вновь, — я должен показать тебе этот дом. Я должен спешить, потому что времени у меня только до рассвета. А на один осмотр и обход нам потребуется около трёх часов.

-Около трёх часов?! – удивился я.

-Да, около трёх часов. Этот дом намного больше, чем тебе кажется. То, что видно снаружи, лишь его малая часть. Как у айсберга видна только десятая доля всего объёма. Так что, не мешкая, пойдём.

Он взял лампу в руку, встал из-за стола и пошёл на выход из комнаты. Я поспешил за ним. В темноте я слышал его голос, обращённый ко мне:

-Всё, что находиться в этом доме с момента моей смерти переходит в твою собственность. Считай. Что тебе досталось хорошее наследство и гордись этим. Ты ещё придёшь сюда потом. Я думаю, что у наследника найдётся время и желание познакомиться со своим богатсовм поближе. Его очень много, и сейчас мы проведём беглый осмотр, чтобы ты знал, что где лежит и где находится…

Мне всё-таки было не очень весело слушать его постоянные рассуждения о смерти. От этого даже внутри холодило и подмывало противное чувство тошноты. «Пусть ты умрёшь, но какого дьявола всё время напоминать мне об этом. По-моему, нормальному человеку досаточно одного раза, чтобы он запомнил то, что ему сказали», — думал я, пробираясь за ним. Его непрекращающиеся причитания настолько выводили меня из себя, что иногда приходилось сжимать кулаки и стискивать зубы, чтобы не выдать приступов раздражения и злобы, подступавших вместе с тошнотой.

Вот так, в потёмках, переходил я за ним из одной комнаты в другую и слушал его объяснения вперемежку с напоминаниями о скорой его смерти.

Дом оказался действительно больше любых моих ожиданий. Сначала я взялся считать комнаты, но когда число их перевалило за двадцать, сбился со счёта. Нечего было и говорить о том, чтобы я запомнил всё их содержимое, которым в основном являлись, как я понял, какие-то очень редкие и ценные книги, рукописи, подлинники чьих-то дневников, а также вещи, не имеющие, с моей точки зрения, не только для меня, но и, вообще, ни для кого, абсолютно никакой пользы и годные разве что для помещения под музейное стекло.

Однако, разглядеть более менее подробно то, что находилось в хранилищах дома, было невозможно в тусклом свете керосиновой лампы, и большую часть информации я получал на слух и веру из того, что говорил мне старик.

-Когда-то, давным давно, — рассказывал он мне между делом, — я имел неплохую работу, получал зарплату не то чтобы хорошую, а приличную, можно сказать. В те времена я без труда мог содержать свою семью, да не знал никаких проблем. Это было так давно, что тебя ещё и на свете-то не было. В те времена люди жили хорошо, намного лучше, чем сейчас. Вот тот кофе, который мы с тобой сегодня пили, это натуральный бразильский кофе, какого сейчас не встретишь, остался у меня ещё с тех допотоных времён. Это мой запас ещё с тех лет. У меня есть ещё несколько баночек. Пользуйся им на здоровье. Когда оно тебе понадобиться, то найдёшь его на кухне, в белом висячем шкафу. Но это потом…

Я шёл за ним и слушал его болтовню, перемежавшуюся с указаниами по поводу того, что где лежит, но ничего не в состояни был запомнить. Может быть от того, что сильно устал. А старик шёл впереди, совершенно не интересуясь. Сллушаю я его или нет, словно это было само собой разумеющимся, и продолжал свой неизвестно для кого затеянный рассказ:

-… тебя, видимо, интересует вопрос, почему в досмтопамятное время, когда в магазине можно было свободно купить дешёвую колбасу, без труда достать бразильский кофе, да и кофе вообще, как таковое, когда прилавки изобиловали самыми различными продуктами, почему я тогда делал запасы, закупался впрок, ведь так?

-Да, — ответил я машинально, хотя подобный вопрос меня нисколько не мучал.

Было слышно, как старичок слабо захихикал, почти закашлял, и продолжил:

-Только благодаря моему врождённому чутью, инстинктивному еврейскому чутью, мой мальчик! Только и всего, да плюс ещё немного наблдательности и логического мышления. В те времена я ещё не обладал могучими знаниями, которые открыты мне сейчас, а был простым человеком с обыкновенными суетными заботами простой человеческой жизни. Сейчас я бы не стал заниматься этой мелкой суетой, потому что моё положение освобождает меня от этого бремени. А тогда я был всего лишь простым смертным. Сейчас мне незачем врать.

Старик вздохнул, остановившись, обернулся, пытаясь заглянуть мне в глаза, чтобы определить, наверное, верю ли я его словам или нет. Но я тут же потупил взгляд, потому что, как уже сказал, не выносил прямого взгляда в свои глаза, особенно, если на меня смотрел пожилой человек.

Мы снова двинулись вперёд по бесконечным коридорам и переходам дома, которым, казалось, не будет конца и края.

-Да, — послышался вновь голос моего провожатого, — я прожил долгую жизнь и многое повидал на своём веку. Мне не тяжело было заметить, что с каждым годом жить-то становилось всё тяжелее и тяжелее, а в последнее время, ты уже появился на свет, вообще невыносимо. В те времена я ещё был семейным человеком, жил, что называется, как все. Была жена и сын. Был дом, хотя и не было своего угла, но я не считаю и не зову домом квартиру или другое помещение для проживания. Я называю домом некоторую общность людей, а именно, мужа, жену, их детей, то, что их связывает между собой, чувства, которые они питают друг к другу, взаимоотношения между ними, словом, вполне понятно, что я подразумеваю под словом «дом». Так вот, у меня был и свой дом. Да, нам приходилось мыкаться по разным углам, поэтому, наверное, этот дом стал рассыпаться, не успев и окрепнуть. Жена ушла от меня. Да, она жила рядом, но телом принадлежала не только мне, а душой вообще не принадлежала никому и даже самой себе. Бедная женщина. Она сама позволила разорить свитое ею гнёздышко. Ей всё хотелосьвстряхнуть меня. Но дело-то было совсем не во мне. Просто у каждого есть земной путь, на котором встречаются перекрёстки и развилки. И тогда сильный духом выбирает один путь, а слабый и уставший, надломленный судьбой, бредёт другим, ведущим к пропасти и тащит за собой в бездну своих спутников, идущих с ним, говоря языком альпинистов, в одной связке.

Вот так случилось и с моей женой. Она хотела много и сразу, была нетерпелива и мало слушала, что говорил ей я. Она надеялась совершить прорыв из нищеты, в которой мы родились и жили, наверх, в более высокие сферы, но не рассчитав своих слабеньких женских силёнок, растеряла и то, что было, покатилась под гору с высокой кручи в самый низ. Эта женщина до сих пор жива, но уже не имеет того, что было когда-то, о чём мечтает, в конце концов, каждая. Она потеряла свой дом, разбила второпях своё маленькое зеркальце счстья, надеясь найти большее, и уже никогда не сможет обрести вновь ни того, ни другого, хотя и желает этого. Она умрёт одинокой, к сожалению, вдали от сына, не помня мужа, придавленная тяжестью пошлой, низкой жизни, в которую сама себя повергла. И это лишь её вина. Помочь ей уже невозможно… Да-а-а-аааа, ну что ж, зайдём-ка в эту комнату. Я тебе кое-что покажу… Вот, смотри сюда. Видишь?..

Старичок между делом рассказывал печальную историю своей жизни, пока мы переходили с ним от комнаты к комнате, и я думал, как похожа она на судьбу, постигшую мою семью. Сколько таких людей в мире, чьё маленькое счастье вот так вот, подобно утлому судёнышку в безжалостном и огромном океане, разбиввается и погибает на их глазах, гибнет и тонет под гнётом житейских ураганов. Наверное, мало найдётся счастливчиков, чей кораблик прошёл через эти испытания судьбины, не получив пробоины, или не потеряв мачты или паруса, или не поломав руля. Трудно отыскать такого человека, чтобы порадоваться хотя бы за его счастливое плавание. Трудно, особенно в нашем искалеченном мире, не знаю уж, как там, «за бугром»: не приходилось бывать.

Мы ходили, ходили, ходили в темноте, и я уже потерял всякий счёт времени, не мог сказать, сколько это продолжается. Казалось, что эти тёмные коридоры, комнаты, всё вокруг затерялось где-то в вечности, вне времени, и мне теперь суждено бродить вот так вот, за стариком, до бесконечности, до беспредела, пока существует это измерение. Мне было уже всё равно, что говорит мне этот человек, идущий впереди меня с коптящей керосиновой лампой, куда он меня ведёт и что показывает, зачем он это делает и о чём говорит, что ему вообще от меня нужно, и когда всё это кончится. Мне было абсолютно наплевать на то, что я смертельно устал и хочу спать. Я шёл вперёд как заведённая машина, не испытывая никаких чувств и ощущений.

Старик тоже брёл впереди меня, всё меньше напоминая человека и всё больше машину или робота, и говорил, говорил, не прерываясь:

-…Если бы мне двадцать лет тому назад скзали, что мы будем так жить, как живём сейчас, я бы рассмеялся и плюнул бы в лицо говорившему это. Как же! Ведь мы двигались вперёд, строили коммунизм! Мы боролись за победу идеалов и, казалось бы, что они победят очень и очень скоро, если не сегодня, то завтра непременно. Иначе и быть не могло. А вот, оказывается, могло и смогло. К чему мы пришли? Впрочем, всё это лишь трёп. Я знаю всё, а говорю тебе всякую чепуху. Причины даже не в тех, кто повёл целые народы по тупиковому пути. Они лиь пешки. Более могучие и страшные силы вели и ещё будут вести свою кровавую игру судьбами целых этносов с помощью этих марионеток и ставленников. Но мне не следует говорить тебе об этом, даже не смотря на то, что это моя последняя ночь присутствия не только в этом измерении, но и вообще, в абсолюте.

Старик замолчал, а потом вдруг сказал:

-Правда, кофе, которое мы сегодня пили, имеет уже далеко не тот вкус, что раньше…

Мы подошли к комнате, дверь которой была обита оцинкованным железом. Старик остановился напротив неё, замолчал, а потом подняв вверх указательный пралец, как знак особого внимания, произнёс:

-А вот это особая комната. Здесь лежат книги и рукописи, которые должны были бы лежать в спецхране архивов КГБ, как они сюда попали – долгая история, и у меня нет времени тебе об этом рассказывать. Здесь же ты найдёшь многие редчайшие книги и друнгие документы, за которые можно получить огромные деньги. Но ты храни их как зеницу ока, и они послужат тебе верную службу. Кстати, здесь должна была лежать книга твоего отца…

-Моего отца? – удивился я.

-Да, твоего отца, — сказал старик, но она лежит в другом месте. Я брал её почитать. В ней можно найти ответы на многие вопросы жизни, которые тебя будут волновать. Возьми её, прочитай. Она лежит… Впрочем, я тебе покажу где.

Мне стало удивительно. Я впервые слышал, чтобы мой отец писал книги, а тем более, чтобы они представляли какую-то опасность для государства. Ещё удивительнее было то, как эта книга оказалась в этом доме. Смутная догадка озарила на мгновение моё сознание: между этой книгой и тем, что отца посадили, должна была быть какая-то связь. И, наверное, самая непосредственная.

-Извините, пожалуйста, — обратился я к старику после долгого раздумия, — вы что, были знакомы с моим отцом?

-Нет, — ответл старик, покачав головой, однако я заметил его замешательство. – Как тебе лучше сказать… Я твоего отца лично не знал, но много о нём слышал и читал кое-что из его работ. Судьба таких людей небезинтересна мне, и поэтому я знаю, что его осудили за антигосударственную деятельность. К сожалению, я не могу тебе об этом много рассказывать.

В это время где-то в тёмных закоулках дома большие часы начали бить двенадцать. Тяжёлый, раскатистый гул разнёсся по всему тёмному дому и докатился до нас, нарушив мёртвую тишину. Я посмотрел на старика. При звуке каждого удараон тихо вздрагивал и, немо шевеля губами, считал их про себя. Когда замолк гулкий отзвукпоследнего удара боя часов, он, тяжело вздохнув, пожал плечами и с тоской посмотрел на меня.

-Ты должен будешь сейчас уйти, милый друг, — услышал я его слова.

-Но почему? Мы же ещё не всё осмотрели.

Жизни моей осталось четыре часа. И это время я хочу посвятить себе. Я долден успеть сделать одно дело, последнее и очень важное. Для этого мне нужно полное одиночество. Прощай.

-Ну а что я буду делать потом?

-Потом ты просто прийдёшь сюда. Я уверен, что ты не забудешь дорогу. Но приходи сюда лишь с наступлением темноты, иначе ты не сможешь попасть в этот дом. Запомнил?

-Да.

-Керосиновую лампу ты найдёшь в сенях. Она сама попадётся тебе под руки, когда начнёшь её искать. Меня же не ищи более, а теперь оставь меня одного. Идём.

И мы двинулись обратно по коридорам этого странного дома, направляясь к выходу.

-Мне очень жаль, что я не успел тебе многого рассказать, — сказал старик, провожая меня, — не так уж давно я был администратором одного необычного архива. Было это лет десять назад во времена, именуемые смутными, отступническими. Теперь вспоминают, что якобы тогда всеми овладела жажда наживы и стремление разбогатеть, что это была крупная победа наших противников в непрекращающейся войне двух систем, двух идеологий. Но наше общество сумело оправиться от этого удара и восстановить утраченные позиции… Было тогда такое общество, довольно большое. Оно называлось «Клуб Дилетантов» и имело свои секции во многих городах Советского Союза. Общество это подчинялось другой, более могущественной организации, но о ней я не буду говорить, а если тебе суждено будет, ты сам узнаешь о ней, когда придёт время. История долгая и трудная.

«Клуб Дилетантов» занимался тем что собирал, используя всевозможные средства различные рукописи и самиздатовские книги, которые были в своё время запрещены к выпуску на родине, и готовил их копии к отправке за границу, если там проявлялся интерес к тому или иному произведени. Он также вёл переговоры с заграничными покупателями о продаже архивных материалов частным лицам и частным музеям. У «Клуба» имелось несколько хранилищ, некоорые из которых были открыты для посещения всеми желающими. Они так и назывались: «Музей «Клуба дилетантов». Но были и такие, которые не рассекречиывались даже в самые благоприятные годы того времени, когда, казалось, что можно всё. В «Клубе», в его руководстве, к счастью, имелись трезвые головы, считавшие, что всякий период свободы заканчивается реакцией, и тем большей, чем сильнее до того официальная власть отпустила вожжи. Вот этот дом и был оборудован под одно из таких тайных хранилищ. О его существовании знает весьма ограниченный круглюдей. Сейчас он значительно уже, потому что многих, из тех, кто его создавал, уже нет в живых, другие сидят по тюрьмам и бродят по этапам по России.

В последние годы того времени, которое теперь называется Смутным, вот в такие тайные хранилища начали активно стекаться книги и ещё не опубликованные труды, перекочёвывая из легальных музеев и полулегальных клубов. Тогда уже начали закручивать гайки, возвращая страну на круги своя. Впрочем, она из этих железных объятий так и не выбралась до конца. Вот так и оказалось, что я стал стал хранителем и обладателем уникума современной истории и недавнего прошлого. Тайными путями сюда до сих пор продолжают стекаться продукты крамольного мышления. Гигантское тайное хранилище продолжает накапливать богатство мысли… Но, вот уже мы и пришли.

Едва он произнёс эти слова, как тут же запнулся обо что-то мягкое, не то тряпку, не то упавшую на пол какую-то одежду, и я понял, что мы пришли в сени дома, откуда и начали путь.

-Всё, дальше пойдёшь сам, — сказал старик, доверительно тронув меня за плечо.

-До свидания, — произнёс я.

-Прощай, — тихо сказал старик, и мне стало страшно, то ли от того тона, каким он произнёс эти слова, то ли от предчувствия, что старик и вправду не шутит.

Я хотел поправиться, но слово «прощай» так и застрялос у меня в горле. Я больше не мог говорить.

-Провидение само приведёт тебя к этой двери, когда понадобиться, — произнёс старик.

Это были его последние слова, которые я услышал от него явно, и мог бы поручиться за это, но было нечто, что как мне показалось или почудилось, он произнёс вдогонку, несколько позже, когда я уже вышел из дома.

В потёмках я с трудом нащупал дверь, ведущую во двор, и, открывая её уже, обернулся и посмотрел на старика. Он стоял, освещаемый тусклым светом керосинки, и, насколько это было видно при столь скудном освещении, лицо его было исполнено неподдельной печали.

Говорят, что на лице не написано, но я словно прочитал по лику старика исполнившую его смертную тоску и печаль. Морщины страдания, особенно отчётливые теперь, насквозь прорезали кожу на нём вдоль и поперёк, и она напоминала кожицу старой печёной картошки.

Немая сцена на пороге начала тяготить меня своей бесконечностью, и я, собравшись с духом, отворил дверь и вышел в сад, окружавший дом. Уже пройдя несколько шагов. Я услышал, как дуновение ветра, долетевшие до меня слова: «Прощай, сынок». А может быть мне это только послышалось. Я шёл между деревьями, не оборачиваясь, и меня всё время так и подмывало перейти на бег, пуститься наутёк, но я всё-таки сдержался и, дойдя до калитки забора, за которой была улица, облегчённо вздохнул.

Улица принесла мне живительное облегчение. Едва я вышел на неё, как дружная перекличка дворовых собак встретила меня и не умолкала ещё долго. Наверное, до самого перекрёстка, ведущего в город.

Уже сейчас, беззаботно, вразвалочку идя по улице и бегло вспоминая минувшие события, мне показалось, что старик за дверью исчес в темноте раньше, чем я успел отвернуться. Это воспоминание показалось мне странным, и я сделал некоторое усилие, чтобы вспомнить последнюю сцену как следует, но теперь лишь здорово пожалел о том, что не обратил на это происшествие внимания своевременно.теперь было уже поздно.

Я шёл по ночному спящему городу, в лицо мне дул сырой, холодный, пронизывающий насквозь ветер. Понемногу радость от того, что я очутился на улице, на свежем воздухе, что чувствовал себя в безопасности большей, чем в доме у старика, выстудилась, выветрилась, уступив место ознобу и ощущению дискомфорта. Я даже припустил бегом, но всё равно не мог согреться: тепло улетучивалось быстрее, чем я нагонял его своим быстрым движением.

Время близилось к часу ночи. Я жестоко опаздывал, рискуя получить на полную катушку. Больше всего теперь тревожило меня, каак там в училище, заметили ли моё отсутствие, ждут ли теперь моего возвращения. Лучше бы не ждали: куда я денусь? Тогда можно было бы что-нибудь придумать для «отмазки».

В неверном розоватом свете фонарей, освещающих с высоких столбов пустые улицы города, я спешил вернуться в училище. Волны холодной измороси обдавали меня с ног до головы, сделав почти мокрым. Руки. Особенно кисти и пальцы замёрзли, будто на дворе стояла осень, и я клял себя псоледними словами за своё авантюристическое поведение ми нувшим вечером.

Всё происшедшее со мной казалось теперь всё более и более несерьёзным, неважным по мере того, как всё ближе и ближе становилось училище.

Город словно вымер. Ни единой души, ни одного праздно шатающегося чедловека не встретил я на своём пути, и только коты временами перебегали мне дорогу, и тогда я пристально вглядывался, не чёрного ли они цвета. И если случалось, что кот был чёрным, то сворачивал на другую улицу и обходил десятой дорогой это место, надеясь, что нелёгкая пронесётся мимо.

В голове у меня крутилась теперь лишь одна безумная своей простотой мысль «Скорее бы добраться до постели и лечь спать!» ничто другое меня уже не волновало, до такой степени я устал, и даже то, что меня, вероятно, дожидаются командиры, тревожилосейчас только потому, что стало бы лишней преградой на пути к постели.

Отсутстие моё не осталось незамеченным, в казарме всё-таки ждали. И ждали уже довольно долго. Когда я, переодевшись у бабки, долго и сварливо ворчавшей на меня за столь поздний визит, пробежал последнюю дистанцию в несколько сотен метров, перепрыгнул забор, добрался до казармы и вошёл в него, тихо, на цыпочках крадучись к своейй комнате, громовой голос дежжурного по батарее остановил меня, окликнув по фамилии. Такое обращение могло означать только одно: в казарме были офицеры. Между собой в отсутствие начальственного глаза курсанты друг к другу обращались так крайне редко, за исключением «шизиков», выживших из ума и «поехавших» на службе, или, если уж совсем не уважали того, к кому обращались.

Я остановился.

-Яковлев! Яковлев! – снова громко, рне таясь, позвал меня дежурный. – Яковлев, иди в канцелярию.

Последние надежды на удачный исход моего проступка лопнули, как мыльный пузырь, оторвались в груди вместе с бешено и больно заколотившимся сердцем, дыхание перехватило, в лицо пахнуло жаром предстоящей неприятной сцены.

Мне показалось, что не спит вся батарея, что не только те, кто сидит в канцелярии, но и курсанты в своих кроватях прислушиваются к тому, что происходит в коридоре, кто со злорадством, кто с сочувствием, кто с обыкновенным любопытством и жаждой вкусить чего-нибудь новенького и необычного, есть и такие любители острых ощущений за чужой счёт.

Делать было нечего, я развернулся и пошёл в канцелярию и даже не так медленно, как мне хотелось, чтобы не показалось, что я трушу (я так и не избавился от чувства геройства, этого глупого мальчишества, столько раз вместе с гордой непреклонностью и нежеланием покориться подводившего меня под монастырь).

Не помня себя, я вошёл в канцелярию. Командир батареи сидел за столом и пыхтел сигареткой. Он посмотрел на меня взглядом, полным высокомерного презрения. Так смотрит победитель на побеждённого, не достойного даже поражения от его руки, так смотрел бы, наверное, титулованный представитель высшей касты средневекового общества на своего поверженного наглеца-вассала, вздумавшего возомнить себя ему равным. Так смотрел бы, видимо, и царственный лев, когтем лапы вспоровший пузо задиравшейся на него жалкой дворняжки и выпустивший ей кишки.

От этого взгляда мне сделалось не по себе, я почувствовал себя подлой тварью, из-за которой вынуждены страдать другие люди. Он давил меня к земле, жёг меня, этот утомлённый волнением и ожиданием взгляд. Он как бы говорил мне: «Кто ты такой, чтобы отнимать у меня моё свободное время? Кто ты такой, чтобы ждать тебя по ночам и волноваться? Разве мне не хочется отдохнуть ? разве я не устал сегодня? Какого чёрта я должен страдать из-за тебя?»

В канцелярии был и мой взвлдный. Он тоже смотрел на меня, но в его глазах не было ни надменности, ни откровенного презрения, ни даже злости. В них был укор и озабоченность, но это были глаза слабого человека. У него не получалось, как у комбата, даже если бы он очень захотел притвориться, то не смог бы этого сделать. У него просто не было той выстраданной моральной силы чувства, которая крепнет раз от раза, он ещё не успел пережить достаточно для того.

Едва я вошёл в канцелярию, как следом за мной ввалился мой замкомвзвода, огромный и здоровый, как медведь, детина. Он был урюм, но стараясь показаться ещё страшнее, громко пыхтел через ноздри, как бык, стараясь то ли запугать меня, то ли показать комбату, какой он грозный командир и как его должны бояться подчинённые, но этот номер был расчитан на откровенных дураков и тупиц, таких, наверное, как и он сам. Ни на меня, ни, тем более, на комбата он не произвёл никакого впечатления. Он был здоров, и его крепкие, огромные руки, обладающие силой орангутанга, могли бы скрутить меня как паршивого червяка, превратить в мочалку, в лепёшку. Но… но он был столь же осторожен, трусоват в душе, сколь и здоров телом. Я-то знал, что ему бивали морду ребята и похилее меня, но я ему не бивал, и потому он при мне хорохорился. Да, он мог стукнуть меня своим здоровенным, как кузнечный молот, кулачищем сверху по голове, даже не стукнуть, а простоопустить его на неё, и я бы рухнул, как подкошенный, ккак курёнок-несмышлёныш, ошеломлённый ударом молоточка, подламывается на своих тоненьких ножках. Возможно, это бы получилось у него весьма просто, безо всякого напряжения, как у заматерелого скотобоя, без лишних эмоций и суеты наносящего единственный, не слишком сильный, но точный и смертельный удар стоящему перед ним животному. Он мог бы, но никогда не сделал бы этого. Он не мог совершить подобного поступка.

Всё вышеописанное было увидено и осознанно мною в десятые доли секунды.

-Зазодите, заходите, товарищ курсант, — сказал слишком уж спокойно и официально комбат. Что ж, пора волнений для него действительно кончилась. Самого страшного не случилось, я был жив-здоров, и он на глазах менялся, предвкушая, как сейчас вволю поизмывается надо мной, отыгрываясь за свои переживания. Ничего хорошего его тон не сулил.

Вообще-то, наш комбат был человеком сдержанным, умел контролировать свои эмоции, и по его лицу нельзя было прочитать, что у него на уме. Я всегда уважал его за это качество, да и большинство относилось к нему с неподдельным уважением. Даже в самом жутком волнении его лицо оставалось каменно неподвижным. Только поистине страшные, злопамятные и расчётливые люди, умеющие откладывать месть на потом и с большим успехом воплощать её много позже, но неотвратимо возмездно, обладают таким талантом. У комбата белели только лишь губы. Если бы он тут же начал кричать на меня, топать ногами, размахивать передо мной руками, пытаясь и боясь ударить меня, мне было бы легче. Но комбат был не из таких людей, которые тут же выпускают как пар из котла энергию своей злости. Он оставлял её про запас, как рачительный хозяин, и расходовал долго, по мере надобности и по немногу, именно в тот момент, когда этого меньше всего ждали когда-то провинившиеся перед ним, чем добивался наибольшей пользы и эффективности от её использования.

Именно этот спокойный и официальный тон разговора, подчёркивающийего высокое самообладание и неунижаемое чувство собственного достоинства, силу и твёрдость его характера, ошеломил меня и заставил внутренне содрогнуться.

В минуты гнева комбат был спокоен, но он с тем же хладнокровиеммог хоть через месяц, хоть через полгода взыскать с тебя причитающееся за свои бессонные ночи, за вызов «на ковёр» к начальству, ошеломить и раздавить тебя именно тогда, когда ты меньше всего ожидаешь этого и надеешься, что всё забыто. Память его на причинённое ему зло была изумительная, и он не был склонен к сентиментальности. Сердце его не поддавалось жалости и не знало пощады. Каждый получал по заслугам. И, хотя для постороннего это было практически не заметно, тот, кто испытывал на себе его кару, знал, как она тяжела, продолжительна и ощутима.

Глава 8.

-Ну, что, товарищ курсант? – спросил меня командир батареи, старший лейтенант Скорняк.

-Что? – спросил я тоже, не найдя ничего лучшего для ответа. Я был в растерянности. К тому же сопение замкомвзвода за моей спиной сильно отвлекало меня. Оно было мне противно.

-А что вы «чтокаете»?

-Не знаю.

-Хорошо, отвечайте на вопрос: где вы были?

Я немного подумал, но не найдя подходящего ответа, сказал:

-В самовольной отлучке, товарищ старший лейтенант.

-Мне это понятно, я спрашиваю, где именно вы были?

Я упорно молчал, и тогда комбат задал другой вопрос:

-Хорошо, впочему так поздно пришли?

«Как в детском садике», — подумал я и ответил:

-Потому что не мог раньше.

-В чём ваша причина, причина вашего опоздания? Почему вы не пришли вовремя?

Я молчал.

-Вы можете указать причину?

-Нет…

Этот бестолковый разговор продолжался до трёх часов ночи. Сначала в нём принимали участие только мы с комбатом, и беседа проходила довольно спокойно, почти мирно. Затем в него вступили взводный с замкомвзводом, и тон его сразу изменился в сторону психоза и истерики.

Скорняк лишь ненавязчиво обратил моё внимание на то, что каждый получит по заслугам, сделал какие-то смутные намёки на скорый выпуск и распределение. Взвоодный же принялся читать мне мораль, а потом пообещал, что обязательно посодействует тому, чтобы я попал к чёрту на кулички. Замкомвзвода тоже разорился бранью и пообещал, что устроиит мне «сладкую жизнь» в оставшееся до выпуска время. Две последние угрозы я не воспринял всерьёз, но вот то, что сказал комбат, очень меня обеспокоило.

Выходя из канцелярии сонный и удручённый состоявшейся промывкой мозгов, я уже едва держался на ногах от смертельной усталости и готов был упасть и заснуть прямо на полу, в коридоре, мёртвым беспробудным сном.

«Плохи твои делишки, — подумалось мне сквозь сон, полудрёму, заволакивающую моё сознание, — однако, какие всё-таки мы рабы».

Не помню, как я добрался до своей кровати, как разделся и лёг. Проснувшись утром, разбитый и невыспавшийся, я ещё раз с неприятным чувством вспомнил вчерашние события. Сердце стянуло тоской жестокой неудачи и огорчения. Истрория со стариком и похождением в его злополучный дом вспоминалась теперь как полуночный бред, как ддурной сон, который хотелось забыть как можно скорее.

Голова разламывалась. Тревога и бесапокойство не покидали мою душу целый день. Я не мог обрести покоя. Беседа в канцелярии никак не шла у меня из головы.

Во взводе все заметили, что у меня было мрачное настроение, да к тому же многие знали, какая у меня случилась неприятность. Никто ко мне не подходил, оставив моё горе при мне, не будоража лишними вопросами и не раздражая сочувствием. Так продролжалось два дня. Все делали вид, будто ничего не случилось. За эти два дня всё улеглось во мне на свои места. Я подумал, что не стоит расстраиваться, потому что в конце концов, я ничего особенно и не теряю.

Да, никто ко мне в эти два дня не походил и не заговаривал, никто, кроме Охромова. Он подвалил ко мне на следующий день развязанной походкой.

-Ну, что ты надумал? – спросил он, тряся кулаками в карманах и щурясь на один глаз, то ли от того, что ему в глаз било солнце, то ли от ощущения своего превосходства надо мной, разбитым и раздавленным.

-Что я надумал? – переспросил я, делая вид, что не понял, о чём он говорит, чтобы хоть немножко ему досадить.

-Ты что, забыл наш вчерашний разговор в баре? – удивился Охромов, и самодовольный прищур на его лице растворился, уступив сместо овалу удивления.

-Ах, да, – я притворился, что вспомнил, — как же, не забыл.

Мне вдруг захотелось до жути рассказать ему о пережитых мною событиях после того, как он ушёл, но, раскрыв рот, я тут же осёкся и прикусил язык. Только и учспел сказать:

-Знаешь, что со мной вчера произошло?..

-Что? Что? – живо заинтересовался мой приятель. Но тут его лицо приняло выражение такого снисхождения, как будто он собирался слушать оправдания старого закоренелого враля, зная, что тот врёт, но делая вид, что он верит.

Мне хотелось хоть кому-то рассказать, что же произошло со мной вчера, дать понять хоть одному человеку, что опопздал не из-за мальчишеской необязательности и глупости, а в силу серьёзных обстоятельств, но после вот этого «что-что», понял, что лучше пережить случившееся самому, не разбазаривая никому свои секреты, чтобы не сделаться на четвёртом году учёбы посмешищем у всего курса, если не у всего училища.

-Да нет, ничего, — сказал я и пошёл прочь.

-Постой! – Охромов догнал меня, потянул за плечо и развернул к себе. – Постой.

Я тепрепть не мог, когда со мной обращаются подобным образом, когда меня вот так хватают, разворачивают, когда вообще ко мне прикасаются, чтобы принудить к чему-нибудь, и потому с трудом сддержал своё возмущение его действием. Но когда он попытался трясти неизвестно с какой радости меня за плечо, тут я уже не выдержал и вспылил, в бессильной ярости пытаясь сдёрнуть его руку со своего плеча. Но пальцы Охромова лишь крепче вцепились в отворот моего кителя. Он был сильнее меня, и моя попытка оказалась тщетна.

«Настроение итак паршивое, а тут ещё этот козёл прицепился», — подумал я.

Курсанты вообще были любители посмотреть на выяснение отношенийс помощью кулаков, поболеть, посочувствовать, подсказать в трудную минуту стычки. Ну а, когда деруться приятели, тут не удержались бы в стороне даже самые ленивые и равнодушные к таким вещам. Поэтому, едва мы с Охромовым сцепились, как вокруг нас сразу же образовалась кучка болельщиков: все знали, что мы с Охромовым друзья, корешки, — братаны, другими словами.

Однако, кроме этой немой сцены, когда я попытался спихнуть руку Гришки со свроего плеча, да нескольких минут насупленного стояния потом вот так, сцепившись, ничего интересного в коридоре не произошло. Я испугался драться, потому что знал и чувствовал несомненное превосходство силы Охромова надо мной. Он тоже, видимо, не собирался со мной доводить отношения «до ручки». Вот так и стояли мы минуты две, ничего друг против друга не предпринимая и не проронив ни слова. Каждый из нас ждал, что драку начнёт другой, но этого не случалось.

Сцена эта требовала какого-то для себя завершения, и тогда я, наконец, чтобы как-то найти выход из неудобного положения, спросил Охромова:

-Чего ты от меня хочешь?

-Надо поговорить, — примирительно ответил он.

-Говори здесь.

-Нет, здесь не могу.

-Ну что ж, пошли, — сказал я и, довольный тем, что не получил при всём честном народе по морде, да, к тому же, решающее слово осталось за мной, направился к выходу из казармы, с удовольствием слыша позади себя его шаги. Я чувствовал, почти физически ощущщал спиной, как вслед нам смотрели ддесятки любопытных глаз. И это было моей маленькой победой над Гришкиным самодовольством и зазанайством.

По дороге к выходу я вдруг неожиданно для самого себя свернул в уборную, решив переговорить с Гришей здесь.

Беседа наша продолжалась под журчание воды в туалетных бачках, непрерывно ниспадающей через неисправные клапана в два десятка унитазов.

Первым начал Охромов, сразу как только вошёл, с порога:

-Я хочу снов с тобой поговорить. Есть одно очень выгодное дельце, к тому же ерундовое, сущий пустяк. Мне нужно, чтобы ты поучаствовал в нём и оказал мне помощь. Одному мне с ним не справиться.

-Хорошо, — согласился я, — я выслушаю твоё предложение. Но зачем же так грубо? К чему это рукоприкладство? Ты же отлично знаешь, что я не терплю, когда ко мне протягивают руки. Да, ты сильнее меня, но это не даёт тебе права использовать эту силу против своего друга: можешь получить сдачи. Я не посмотрю на то. Что ты такой сильный. Ты со мной согласен?

-Согласен, — потупился Гришка, и мне показалось, что я сам теперь чересчур зарываюсь.

-Я попрошу тогда не распускать больше руки, если не хочешь, чтобы то последнее, что осталось у нас от приятельских отношений, пропало без следа, — заключил я примиритьно. – Ладно?

-Ладно, — согласился он, — я действительно погорячился и был не прав перед тобой. Признаю свою вину и обещаю, что с моей стороны такого больше не будет.

-буду надеяться на это, — сказал я и заметил, что, хотя в туалете стоял удушливый запах хлорки, жить стало сразу веселее и задышалось легче, насколько это было возможно.

-Тогда валяй, рассказывай, что там у тебя за дело такое.

-Пойдём на улицу, — предложил Гриша, — там и дышать легче, и случайных слушателей, совсем ненужных, можно избежать.

-Хорошо…

Мы спустились из общежития вниз, вышли из подъезда и пошли сначала в курилку, но, увидев, что там сидит несколько человек с нашей сотни, свернули на спортгородок.

Здесь Охромов и поведал мне свой секрет:

-Есть у меня один приятель, гражданский. Здесь, в городе. Классный парень. Вот он и предложил мне это дельце. Сначала я подумал, что он сошёл с ума. Но затем понял, что человек не шутит, а говорит вполне серьёзно. С одной стороны дело действительно плёвое, и не понятно, почему он даёт за него такие деньги. Но, если подумать хорошенько, то в нём есть своя доля опасности и риска. Я бы не стал тебе сейчас рассказывать про него, не заручившись сперва твоим согласием. Но сейчас я тоже рискую, потому что у меня нет другого выхода. Мне нужны деньги, много денег. И есть это дело, за которое, если я его выполню, мне их дадут. Но мне не осилить его одному. Я когда договаривался с этим парнем, сказал ему, что у меня есть надёжный товарищ, который поможет мне его осуществить, потому что он сразу предупредил, что одному это дело не осилить: слишком много работы. Он предложил, и я согласился. Как говорится, кто не рискует, тот не пьёт шампанского. Подумай сам, кому я могу открыть какую-нибудь тайну в этих стенах? Кому, кроме тебя? Только тебе, как своему лучшему и единственному другу я и могу довериться. Поэтому я предлагаю тебе стать моим компаньёном в этом слегка опасном, но очень выгодном деле. Я даже не просто предлагаю тебе это. Я прошу тебя. Один я не справлюсь и просто пропаду.

-Хорошо, — сказал я Охромову, — ты тут так много наговорил, но я не услышал ни одного слова о самом деле.

-А как ты смотришь на моё предложение? – поинтересовался Охромов.

-Честно говоря, никак.

-Почему?

-Почему? Да хотя бы потому, что ты тараторишь, тараторишь, но я так и не узнал, что за тёмное дело нам или, возможно, тебе одному, — я же не дал ещё своего согласия, — предстоит. Я не знаю, кто этот тип, который предложил тебе, по всей видимости, крутую авантюру, и насколько ему можно доверять. И вообще, ка это так получилось, что он предложил тебе это дело?

Охромов задумался, сдвинул, нахмурил к переносице брови и, наконец, ответил:

-Хорошо, я всё тебе расскажу. Ты хочешь занть, что это за дело?

Он замолчал, но не надолго:

-Мне предложили участвовать в ограблении одного очень богатого частного собрания. Оно находится в нашем городе…

Тут Григорий замялся, но, посмотрев на меня, продолжил:

-Собрание это, судя по тому, как им интересуются, довольно редкое и имеет редкие и ценные экземпляры книг. Но меня мало интересуют книги. Просто есть люди, которые готовы хорошо заплатить. Если дело удасться, то мы будем богатыми людьми. Нам хорошо заплатят. Если верить моему знакомому, то у нас с тобой будет столько денег, что хватит не только расплатиться со всеми нашими долгами, но и ещё хорошо покутить.

-А если не верить? – спросил я. – Если не верить твоему знакомому? Тогда как, а?

-Если не верить? – Гриша задумался. Видимо, вопрос застал его врасплох. – Если не верить… Если не верить, то лучше тогда и не браться за это дело.

-Вот я ему и не верю, — подвёл я черту под нашим разговором.

Мои логичные рассуждения ошеломили его.

-Почему? Почему ты не хочешь верить ему?

-Кому, собственно говоря?

-Моему знакомому.

-А с какой радости я должен ему верить, скажи мне, пожалуйста? Я его и в глаза-то не видел.

-Но мне-то, мне-то ты можешь поверить? Я же твой друг!

-Тебе могу, и то не всегда. Я иногда самому себе верить не хочу. Да и тебя могли вокруг пальца обвести, как не фиг делать.

-Постой, постой, я этого человека знаю уже месяца три. И за это время он столько полезного мне сделал и не раз подтвердил, что он отличный парень.

-Ну и где ты его подцепил, если не секрет?

-Цепляют баб, — обиделся Охромов, — или трипак. А я с ним познакомился. Это во-первых, а во-вторых…

-Что же во-вторых? А во-вторых, подцепил, — я снова повторил это слово, сдела на него ударение. — Не ты его, а он тебя, понял?

-Откуда ты знаешь? – вспылил Гриша, и я понял, что не ошибся.

-Знаю, скажи, что не так.

Гриша сконфузился и замолчал. Молчал он долго, глядя себе под ноги и ковыряя носком сапога землю, а потом решительно как-то сказал:

-Послушай! Хватит, наверное, а? Я тебе дело предлагаю. А ты…

-Ладно, ладно, — поспешил я примириться, продолжай, я обещаю. Что выслушаю тебя очень внимательно.

-Мне не нужно, чтобы ты меня просто выслушал! – возмутился Гриша. – Прежде, мне нужно твоё согласие на дело! Иначе я не буду тебе дальше ничего рассказывать.

Он немного помолчал, а потом добавил:

-Если ты согласишься, то я все твои долги перевожу на себя, как в училище, так и в городе. Одно твоё согласие – мы сразу идём по всем кредиторам и переписываем твои долги на меня. Разве это не гарантия того, что дело стоящее?

Я задумался. Такой поворот разговора вызвал во мне бурю эмоций, но я не выпустил их наружу. Я вдруг почувсвтвовал, как с моих плечей падает тяжёлая глыба непомерного долга, который я не в состоянии был погасить и в глубине души о котором думал ежесекундно, но боялся признаваться в этом даже самому себе. Это стоило того. Ради того, чтобы проститься со своими долгами, я готов был пойти, казалось, на что угодно, и потому я тут же ответил:

-Хорошо, я согласен.

Лицо охромова аж прояснилось

-Так вот, — продолжил он с энтузиазмом, — во первых, я тебе уже сказал. А во-вторых, он выкупил мой карточный долг.

-Карточный долг? – изумился я. – Ты что, играешь в карты?

-Гм… Ну как тебе сказать. Сейчас уже не играю. А тогда играл. Но с тех пор, как рассчитался с карточным клубом, больше туда ни ногой. Вот именно так и появился этот приятель. Мне было очень туго, а он помог. Мне никто бы не смог помочь. Мне никто бы не смог помочь, ни друзья, ни родители, а он, представляешь, рассчитался за меня, целиком и полностью.

-Представляю. И много, если не секрет, у тебя было долга?

-Много. Около пятнадцати тысяч.

-Сколько?! Ничего себе! И он заплатил за тебя?

-Да, заплатил. При мне банкир пробил напротив моей фамилии в долговой книге нули и расписался.

-Да, влип ты, парень, — сказал я озадаченно.

-Это почему же?

-Не знаю, мне так кажется.

Охромов замолчал, задумавшись.

-Возможно, ты прав, — сказал он наконец. Но не всё так плохо, как тебе кажется. Просто человек помог мне, когда было плохо. Вот и всё!

-Да, но пятнадцать тысяч за красивые глаза никто не выложит! С ума сойти! Пятнадцать тысяч!

-А он и не просто так выложил. Недавно он нашёл меня и сказал, что у него сейчас очень плохо с деньгами, и мне нужно срочно вернуть ему долг…

-Поэтому я и говорю что ты влип. Но ты влип даже не тогда. Когда он заплатил за тебя такие сумасшедшие деньги, и даже не тогда, когда ты проиграл столько денег, а тогда, когда ты пошёл играть на деньги в карты, тем более, в такое заведение, как подпольный карточный клуб. Что ты теперь собираешься делать?

-Я сказал ему, что у меня таких денег нет…

-Как ты не можешь понять, что он тебя уже купил?!

-Свои соображения оставь при себе. Я убедился, что этот человек настоящий товарищ.

-Ну да, а я тебе не товарищ?! Ты мне даже ни разу не заикнулся, что играешь в карты!

-Но ведь ты же всё равно не смог бы за меня заплатить…

-А он смог! Он смог! Я тебе ещё раз говорю, что он тебя купил. И, вообще, направсно ты связался со всей этой уголовщиной. Карточный дом… там вот таких, как ты, дураков только и обувают.

-Откуда ты знаешь?

-Знаю. Не надо совать свой нос туда, куда тебе дорога заказана.

-Но я ведь там не только проигрывал. Иногда мне и везло, только не так часто, поэтому я и проигрался.

-И не плохо проигрался. Если бы ты был мне настоящим другом, то рассказал бы о своём подпольном увлечении намного раньше, а не теперь, когда пора заказывать панихиду.

-Что ты мелешь? Какую панихиду? Не надо меня раньше времени хоронить и так драматизировать всё!

Глава 9.

Позволю себе небольшое отступление от увлекательного повествования о своих приключениях, поверьте мне не таких уж радужно-романтичных и даже вовсе не романтичных, если они поисходят не где-то и не с кем-то, а с тобой самим, если ты участвуешь в них, рискуя своим здоровьем, благополучием и даже самой жизнью. Все краски романтики сразу куда-то исчезают, едва ало мальски опасные приключения начинают преследовать тебя помимо твоей воли в жизни, и ты уже сам не рад, что на свете бывает такое и не только в книжках, но и наявву. Поверьте мне, я вовсе не желал, чтобы со мной случалось то, о чём здесь рассказывается, но что уж поделаешь, если всей своей беспутной жизнью я сам приготовил себе столько опасных и многотрудных испытаний, свалившихся на меня именно в тот момент, когда это меньше всего ожидалось и менее всего было мне нужно. Да, что ни говори, а время для приключений, тем более таких, было не самое подходящее. Вот-вот должен был состояться выпуск, и мы должны были расстаться с училищем навсегда. Надо было напрячься, чтобы хоть как-то поправить свои дела и более менее достойно покинуть его стены. А тут такие напасти.

Да, но я хотел всё-таки отвлечься от темы рассказа. На какую, интересно вам, наверное, знать, тему? Конечно же, я хочу поговорить немного о женщинах, а, если точнее, о тех взаимоотношениях, которые складываются между курсантами и молодыми представительницами прекрасного пола, населяющими город, где имело счастье или несчастье расположиться наше военное училище. А эти отношения стоят того, чтобы на них обратили внимание, в том числе и вы.

Может возникнуть законный вопрос: при чём здесь вообще эти взаимоотношения, пусть даже они и заслуживют внимания? Да при том, — отвечу в таком случае я, что именно из-за них-то у меня появилась возможность покинуть училище самым наизаконнейшим образом. Как это полуилось? Всё по порядку. А пока всё-таки, отвлечёмся во славу прекрасного пола. Всё по порядку.

«Ох уж, эти женщины!» — скажут мужчины. «Ох уж, эти мужчины!» — скажут женщины. «Ох уж, эти половые отношения!» — дружо скажем все мы. Но куда от них всё-таки денешься? Это сама жизнь, и, причём, большая её часть. Драмы, трагедии, катастрофы. Почва всего этого – половые отношения и те страсти и подспудные интересы и желания, возникающие в связи с ними.

В каждом городе, а это, как правило, большие города, не меньше областного, где есть военные училища, отношения курсантов с местным населением складываются по-разному. Я бывал в гостях у многих своих друзей, учившихся со мной в суворовском училище, и имею право сказать, то контрасты разительны.

Дело в том, что во многих крупных городах с населением близким к миллиону, как правило, военных училищ не меньше двух. Конечно, есть такие города, где их вообще нет, но речь не о них. Поэтому там, как говориться, у дам больше выбор кавалеров, да и сами кавалеры не прочь помутузить друг друга и не только по причинетого, что не поделили женщин, но и в силу глубокой нескрываемой неприязни к другим родам и даже видам войск. И это помимо того, что стычки с гражданскими парнями также регулярны и нередки. В таких городах существуют поклонницы у каждого училища, и каждая девица, не питающая глубокого отвращения к военным, рано или поздно должна определиться и отдать предпочтение одному из училищ, а, вернее, его представителям или представителю, в зависимости от потребности в количестве (про качество разговор особый). Так вот, в таких крупных конгломератах и сосредоточениях накопителей отборных ссамцов, извиняюсь за сравнение, какими являются военные училища, завязываются тугие узлы сложнейших и противоречивых отношений.

Хорошим примером тому могли бы служить такие города, как Харьков, Ленинград, Москва, Свердловск, да и ещё множество других.

Возьмём, к примеру, Харьков. Здесь прижилась и коренилась с незапамятных времён жестокая вражда между авиационным уилищем, танковым, ракетным, да ещё несколькими другими. Только и держись! Если в патруле синие погоны то они ловят пушкарей и танкистов, своих не трогают. Если в патруль в город вышли танкисты, то те ловят и волокут за малейшей придиркой в комендатуру и летунов, и ракетчиков. Это я не касаюсь ещ тех частей. Которые стоят в таких городах помимо уилищ. Они тоже вносят свою лепту в этот гордиев узелочек.

Что же касается нашего училища, то получилось так, что оно оказалось единственным в областном городке средних размеров. Курсанты его были вообще единоличными преддставителями военных, как таковых. Не было в городе Сумы ни частей, ни других воинских формирований, поэтому те многочисленные страсти, характерные для других «сити», имеющих собой место дислокации армейских образований, миновали его.

Да, у нас было всё намного проще. Девочкам не надо было перебирать между училищами. Они твёрдо знали, что ессли курсант, то с «артяги», и, если военный, то значит – курсант. Но, может быть, в этой-то простоте и была сама сложность нашей жизни, именно эта вот однозначность и следующая из неё предвзятост мышления местных жителей, а особенно жительниц.

Вообще, представительниц прекрасного пола возраста близкого к юному и моложе по отношению к курсантам можно было разделить на несколько групп поведения.

Ну, во-первых, самые умные что ли, или осторожные, или… как их ещё назвать? Эти вообще никогда не касались курсантской среды, ни разу не пытались познакомиться с кем-нибудь из курсантов. Мотивы были самые разные. Одни были на короткую ногу с городской субкриминальной «блататой» и держали «фишку», потому что там с такими не церемонились. Питая подспудное презрение к военным вообще и к курсантам, в частности, местная блатная публика не подпускала к себе таких девиц и на пушечный выстрел, разве что пользовалась ими, как постельной подстилкой при случае, но не более.

Вторая группа состояла из девочек, однажды по своей наивности и неопытности связавшихся с курсантами. Но лешившись самым глупым и далеко не романтичным образом невинности, да ещё и испытав при этом надругательства с их стороны интимные или публичные, подпалив, так сказать, основательно крылышки, они уже опасались повторят подобные знакомства, взяв в голову нехорошее предубеждение против военной формы вообще.

Третья группа представляла собой немногочисленный отряд девушек, задавшихся целью или, давайте назовём это по-другому – мечтой выйти замуж за военного и не просто военного, а оицера (есть же ещё и прапорщики, в конце концов). Эти общались только с курсантами. Конечно, у каждой из них судьбы складывались по-разному, но многие из этих расчётливых девиц достигали своей цели.

Четвёртая группа состояла из девочек лёгкого поведения. Среди них были и искательницы приключений, и прсто любящие повеселиться особы, от которых в городе уже все шарахались, и просто больные молодые женщины, что скрывать – бывают и такие (я имею в виду особый род женской болезни, некую половую ненасытность, сродни обжорству, делающую обладательницу таковой несчастной фигурой, рабой своего неуёмного гипержелания). Этим не нужно было от курсантов ничего, кроме весёлого вечерка и, по возможности, такой же развесёлой ночки. Как говориться: «Ночка тёмная была».

Вот, пожалуй, и все основные группы внутри которых возможны, бесспорно, различные вариации и отклонения. Ну, это что касается городских девоек в отношении курсантов. Кстати, и не только городских, потому что не надо забывать, что в ВУЗах горола учились и иногородние, и из селькой местности. Этих можно было встретить в третьей или в четвёртой группе, очень редко в первой, и уж почти никогда во второй.

А как же относились к девочкам курсанты? Здесь различных групп выделить можно было бы значительно меньше. Вообще, мужчины в своём большинстве, как известно, проще смотрят на взаимоотношения с женщинами, чем они сами. В этом, кстати, кроются многочисленные беды слабого пола, часто обманывающегося собственными иллюзиями. Но всё-таки я попытаюс выделить и среди курсантов по крайней мере три группы.

Ну, первая, это, пожалуй, бессовестные повесы и прожиги, не желающие от женщины ничего, кроме собственно женщины. Эти самцы перепортили множество наивных и групеньких самочек, но в основном развлекаться предпочитали с разведёнными дамами, не претендующими ни на что кроме лёгкого общения, скрашивающего их одиночство, и постели. Разведённые, конечно, разведенными, но хотелось порезвитьс и с более юнными созданиями, чем они, что правда, было рискованнее.

Наши повесы и кутилы, чтобы не очень-то рисковать, опекали в основном иногородних и сельских девиц, родители которых были далеко и потому не могли серьёзно вмешаться и учинит скандал. Но под их влияние часто попадали и местные, горолские девицы, особенно из тех, что любили повеселиться и провести время в какой-нибудь безалаберной кампашке.

Среди вот таких вот курсантов было много людей изобретательных на всяческие увёртки, пронырливых, «скользких». Они не гнушались называться чужими или придуманными именами и фамилиями.

Помниться один случай (а сколько я таких насмотрелся за четыре года!)

Пришла в училище как-то одна девица, и к начальнику училища. «Я, — говорит, — беременная от вашего курсанта. А он от меня скрывается!»

Такие случаи были не редкость, и наш начальник училища ни сколько не удивился: мало ли что в жизни бывает-то. Ну, он и говорит девице этой, то хорошо, если такое случилось, то мы поможем вам найти «папашу», но только скажите нам его фамилию, имя, с какого он курса, иначе нам его не найти: в училище-то не две, не три и даже не пять сотен курсантов. Ну, девица и выдаёт: «Валик Торсионный!» Генерал про себяя смеётся: сам ведь курсантом был, а девице отвечает: «Извините, девушка, но курсантов с такой фамилией нет! И, вообще, фамилия такая крайне редко встречающаяся!» Вот такие дела. Девчонка, ясное дло, в слёзы. А что делать? И поделом, не будет такой доверчивой и наивной. Жалко её. Конечно, но кто виноват, что нет у неё технических знаний, а никто ей не подсказал, что валик торсионный – это из области ходовой части бронетанковой техники.

Бывали и другие подобные случаи, придумывались другие амилии, но суть оставалась в том, то всегда девчонок подводила их наивность, доверчивость, узость кругозора и неграмотность. Но что уж тут поделаешь: такая знгачится у них невезучая судьба. Вообще, хочу заметить между делом, что хорошим девчонккам в общении с курсантами невезло ббольше всего, потому что они как раз-то наивными и были.

Втора группа курсантов искала связи по расчёту. Таких у нас в училище было немного. Они искали знакомства с дочерьми училищных полковников и городской элиты, старались быть им примерными кавалерами, а в последствии, и мужьями, оо тоже не гнушалиь любовными приключениями. Среди них были в основном люди двуличные и даже более изощрённые в подлости, ем откровенные гуляки и повесы.

Третья группа представляла собой в основном тех, кто не лишился ещё благородства и остатков чести, а также застенчивых, мнительных и скромных юношей. Иные из них заводили знакомства с девушками, но оень часто попадали в расставленные теми сети. Другие же и вовсе всю учёбу в училище промонашесствовали ни разу не познакомившись ни с одной девушкой. Нет, это не были сухари, да и никакими видимыми сексуальными болезнями не страдали, но всё же – вот такой у них был образ жизни – знакомств с прекрасным полом они не только не заводили, но и, надо сказать, прямо-таки избегали. Конечно, среди таких курсантов было немало влюбчивых, способных страдать от своих чувств, и любовь их часто была обращена к женщинам, совершенно не обращавшим на них внимания.

Ну, вот, теперь, когда всё уже понятно, всё я объяснил, со всем разобрались, возникает законный вопрос, а к какой из перечисленных мною категорий я, собственно говоря, себя отношу? Вопрос, конечно, интересный, но я отвчу на него сразу, без обиняков. Наверное, я принадлежал сперва к третьей категории, описанной мною выше, но потом переместился во вторую.

Когда я только поступил в училище, то оставался ещё юношей не только не имевшим опыта в постели, но никогда не любившим, и даже не имевшим знакомых девушек. Согласитесь, что в наше время этот факт довольно редок и заставляет задуматься. Тем более это удивительно, то до этого я провёл два года в стенах «кадетки», которая отнюдь не способствовала воспитанию скромности и кротости нрава у своих питомцев.

Первых два курса серьёзных знакомств с женщинами у меня тоже не наблюдалось: то ли времени не хватало, то ли время не пришло. Судьба не была расположена к тому, чтобы послать мне любовные переживния. Впрочем, я и сам не очень-то старался завести какие-нибудь знакомства. Однако на третьем курсе меня самого начало заедать то, что за два года я не имел ни одной любовной связи или истории. Не то что бы мучилось в тоске сердце, но меня заедало собственное самолюбие. Ведь, что ни говори, а престиж у курсанта во многом зависел от его любовных похождений и успехов на фронте общения с противоположным полом, от количества его побед над женщинами. К тому времени, когда мы перешли на третий курс, мало кто не мог похвастаться хотя бы одной своей романтичской историей. Некоторые выдавали их дюжинами и, конечно же, придумывали подавляющее большинство из них. Особенно много таких рассказчиков появлялось после отпусков, потому что никто не мог опровергнуть то, что якобы происходило с ними дома. И даже скромникистановились вдруг сексуальными героями, пусть не первой величины, но всё же: к ним потом уже не было никаких «претензий», они становились своими, такими же, как все.

Я же не мог выдумывать того, чего не испытал, мне это было противно. Я всегда ощущал в своей душе непритный осадок, когда мне случалось рассказывать то, чего со мной вообще не было, чтобы не ударить в грязь лицом перед сверстниками. Это было ещё в далёком детстве, и темы вранья были до ничтожества пустяковыми. Но сочинять лишний раз про себя что-либо из области секса у меня просто не поворачивался язык, может быть даже не хватало мужества и смелости описывать совершенно непознанное.

Да, на третьем курсе я был девственником, нецелованным мальчиком, и если большинство девушек заявляли об этом с гордостью, во всяком случае до последнего времени, то признаться в этом парню было крайне постыдно, особенно перед себе равными. Во всяком случае, такое признание не составило бы ему чести.

Я подозревал, что многое из того, что рассказывается в курилках или на перерывах между занятиями, натуральная «туфта» и чистейшая выдумка. Во всяком случае, я уже знал, кто на что способен, и кто рассказывает то, что действительно было, а кто сочиняет и импровизирует. То же знало и большинство слушавших, но врать никогда не запрещалось, тем более, что зачастую выдуманное звучало ярче и сочнее реального.

Тем не менее, как ни хорошо было то, что я не обливал себя понапрасну грязью и не усердствовал в сочинениях на любовные темы, сложилась такая обстановка, что моя персона стала перекочёвывать в разряд «ненормальных», белых ворон, да и как только их ещё не называют. Это ужасно тяготило, создавало гнетущее внутреннее состояние. Особенно больно было мне слышать, как за моей спиной проходятся по поводу моей непорочности в различных вариациях. Это шушуканье сильно задевало меня, резало по живому, не давало покоя.

И вот настал такой момент, когда моё положение сделалось невыносимым для меня самого. С тех пор я начал ощущать острую нехватку того, что называется любовью. Я ощутил всю тяжесть отсутствия любви. Моё одиноество вдруг предстало передо мною со всей пронзительностью и отчаянием. Пусть молодой и красивый, но неизвестно, насколько красивый, достаточно ли для того, чтобы понравиться хотя бы одной женщине. Сомнения и тоса стали моими верными спутниками на долгие месяцы и неели, не давали мне покоя ни днём, ни ночью. Мне так хотелось быть любимым, нравиться, знать, что где-то там, в городе, тебя ждёт и будет ждать, пока не придёшь, красивая девушка, что она будет ждать тебя не только сегодня или завтра, не токо здесь, в городе, но и через месяц, через год, через десять лет в любой глуши и вдали от цивилизации. Так мне хотелось.

Наверное, состояние, испытанное мною в те дни, и есть та прелюдия, готовящая человека к первому бурному всплеску чувств, называемому первой любовью. Не знаю, возникает ли оно от предчувствия грядущего или наоборот, является причиной, той благодатной почвой, попав в которую, прорастает это удивительное семя, но не прошло и недели, как я по уши влюбился и совсем потерял голову. Такого потом не бывало со мной никогда, да и не могло повториться: первая любовь чиста и неповторима так же, как и, поти всегда, трагична и несчастна. Но самое удивительное: ведь не прошло и недели.

Заинтересованные пикантными подробностями, вероятно, не удержаться, чтобы не спросить: а в кого же я так сильно влюбилс? Не могу ответить – судите сами. Просто трудно быть объективным к тому, кого любишь или ненавидишь.

Да, едва у меня возникла необходимость, потребность в любви, как я тут же влюбился. И увлечение было довольно странным и необычным. Дело в том, что наши с Гришей Охромычем интересы пересеклись и крепко схлетнулись на почве этой влюблённости. Ну, разве не странно, что два закадычных друга обновременно влюбляются в одно и тоже юное существо и после не знают, что им длать.

Так вот случилось и у нас. Произошло это сразу после Нового года, в середине января. К нам в училище иногда хаживали на экскурсии в училищный музей школьники и учащиеся из местных «бурс». А окна класса, где наш взвод занимался самостотельной подготовкой, выходили с фасада главного здания, и оттуда хорошо было видно КПП и идущую от него асфальтовую дорожку, окружённую стенками невысокого кустарника по краю обширных клумб и нарезов земли, усаженных яблонями.

В тот день мы, как обычно, на самоподготовке, собрались на задних столах и то ли спорили, то ли обсуждали какие-то впечатления. Смотрим в окно: идёт десятка с полтора вот таких вот экскурсанток, направляются в училище, значит. Ну, тут все, кто в классе был, к окнам прилипли и давай обсуждать идущих внизу девчонок. Если стояло бы на дворе лето, то, может быть, и покричали бы им поулюлюкали и совершили бы ещё какую-нибудь небольшую пакость. Но в связи с зимой окна все наглухо были задраены. Поэтому пришлось ограничится погляделками.

Экскурсия зашла в парадный подъезд училища, и потихоньку все начали расходиться по места. Но тут у кого-то возникло предложение послать к девчонкам делегатов с просьбой, чтобы они пригласили нас к себе а вечер потанцевать и, вообще, приятно провести время. Предложение поддержали, и я вызвался, сам не знаю почему, идти. Ну, и Гришк, естественно, тоже. Нито не возражал, и мы отправились. Долго ждали, пока девчонки выйдут из музея, а потом пошли за ними следом, не решаясь подойти и не зная, с чего начать. Я на такое, вообще, пошёл впервые, ну, Гришка был чуть поопытнее.

Мы проводили делегацию почти до самого КПП, надеясь, что на нас обратят внимание. Было такое время, что по территории училища, кроме нас двоих никто праздно не разгуливал. Но никто почему-то внимания на нас не обращал, и только когда первые из числа экскурсанток во главе со своей руководительницей зашли в двери контрольно-пропускного пункта, Гриша, почувствовав, что ещё несколько секунд – и будет поздно догнал сзади идущую группу и заговорил с несколькими девчонками. Те остановились, но увидев, что на подходе ещё один курсантик, все, кроме двух, удалились, чтобы не мешать. Вот такие культурные и понятливые девчонки попались.

Почему остались именно эти две, не могу сказать. Видно, это игра случая, но какая жестокая. Одна из них сразу, с первого взгляда, запала мне в душу. На вторую я даже не обратил внимания, хотя ничего не могу сказать против её внешности: она была даже посмазливее на мордочку. Что-то другое, более глубокое, чем внешность, покорило меня, пленило и заставило забыть всё на свете.

Странное это было чувство. С той минуты, как оно поселилось в моём ердце, жизнь для меня наполнилась каким-то новым, радостным смыслом, неким ожиданием чуда, которое сладостно томило моё существо, но в то же время пронзительная тоска сделалась моей спутницей, и я почувствовал, что задыхаюсь в стенах училища, как рвётся к ней моя душа. Мои глаза хотели видеть её, мои уши желали наслаждаться её чарующим голосом, в котором, как ни странно, не было-то и ничего особенного. Я пытался и не мог понять, что влекло с такой неудержимой, всепобеждающей силой меня к этой простой девчонке, какие тайные законы существования и развития всего сущего столкнули нас с ней, и что не даёт мне теперь покоя, но в то же время доставляет радость и заставляет мой ум рождать сладкие грёзы.

Наша первая встреча длилась не больше минуты. Но что это была за минута1 она перевернула внутри меня целый мир, поставив всё с ного на голову. То, что до сих пор казалось важным, ушло куда-то на задний план, а то, что казалось мелочным и второстепенным, стало вдруг самым важным и самым главным в жизни. Смятение чувств: удивление, восторг, смущение, подавленность, тоску, надежду, печаль и радость – вот что испытал я за это короткое время. Мне казалось, что, хотя она и говорила с гришей, но обратила на меня внимание, и я понравился ей, конечно же, больше, чем он. Так мне хотелось. Гриша говорил с ней, а я пытался говорить с оставшейся с ней подружкой чтобы не создать неловкой ситуации, но то и дело посматривал исподтишка в её сторону. Она тоже бросила в мою сторону несколько взглядов, и это обнадёжило меня. А подружка её, хотя я и пытался с ней о чём-то говорить, выглядела во всей этой сцене натуральной дурой, какой-то подсадной уткой, потому что даже ей было заметно, что я не проявляю к её персоне абсолютно никакого интереса.

Но эта волшебная минута кончилась, и мы расстались. Девочки пошли в свою сторону и исчезли за КПП, а мы с Охромовым – в свою. Я тут же поспешил поделитьс впечатлениями, а заодно и узнать, каковы мои шансы на выигрыш. Мне очень тогда хотелось, чтобы интерес Гриши к Ней был чисто спортивным и не выходил за рамки подготовки к вечеринке. Но как я жестоко ошибся.

-А эта, с которой ты болтал, как тебе, ничего? – спросил я у приятеля, стараясь сохранить спокойствие в голосе.

-Да, ничего, — ответил Гриша.

-А о чём вы с ней говорили?

-Да, так, телефон у неё взял, — ответил он со спокойствием и какой-то уверенностью, приведшей меня в уныние. Телефон – это был серьёзный козырь в его руках, лишавший меня практически всех видов и амбиций. Но от этого я лишь почувствовал желание втретиться хотя бы ещё раз с ней во сто крат большее, чем испытывал до этого. Мне не хотелось даже на миг представит, что это была наша последняя встреча. Однако, что я мог поделать. У Гриши было гораздо больше опыта по части, как заводит знакомства, тем более, что мой опыт стремился к нулю.

-Слушай, вы хоть за дискотеку с ней договорились? – попытался я подействовать на совесть друга.

-Я сказал, что позвоню ей, и мы обо всём договоримся, — ответил Охромов тоном, дающим понять, что разговор на эту тему ему не очент-то приятен.

Вот так вё это и случилось. Потом я несколько дней томился в неведении, пытаясь окольными путями выяснить, как обстоят у друга дела на фронте общения с Той, которую я никак не мог забыть. Я впервые в жизни жутко ревновл. Мне казалось, что всё получилось очень несправедливо, что не Гришка, а я должен был с ней познакомиться, и я хотел и не знал как исправить эту ошибку судьбы. Я тогла ещё думал, что судьбу можно кроить и перераивать по своему желанию. Но судьба никогда не ошибается. Она не бывает ни права, ни виновата, она такова, какова есть, только и всего. Её не исправишь, каак не спрямишь горбатого.

Да, я жестоко страдал и мучался, и сам не знаю как по прошествии нескольких дней мучений подошёл к Охромову и сказал, что Она не тоже нравится, и я хочу знать её телефон. Гриша ответил, что телефон надо было подходить и брать тогда, а теперь требовать его у меня нет никакого права. Не помню, каким образом, всё-таки уговорил его поделиться со мной её телефоном. Даже то нижение, в котором я нахдился при том разговоре, осталось для меня незамеченным. Охромов всё же снисходительно угостил меня телефончиком, но предупредил, что уже звонил ей, и у них уже наметилось кое-какие отношения.

Тем же вечером я попытался позвонить Ей, но, услышав в трубке её волшебный, мягкий, чарующий голос, произнёсший тихо и вежливо: «Аль-лё, я вас слушаю», — я потерял дар речи и не смог ничего ответить, только положил на рычаг трубку, но тут же почувствовал острую больв груди и неописуемую злость на себя за своё молчание и малодушие, снова взял трубку и снова, услышав её вежливый ответ, положил на место. Так я звонил, пугался, бросал трубку и снова звонил Ей до тех пор, пока, наконец, это Ей не надоело и она не сказала:

-Если вы хотите поиграть в кошки-мышки, то делайте это где-нибудь в другом месте. А мне больше не звоните, я всё равно трубку не подниму.

Так и закончила мои терзания у телефона, причём интонацияеё очаровательного голоса нисколько не поменялась и осталась такой же вежливой и до безумия предупредительной. Я так вообще с ума сошёл, и, хотя разговора вовсе не состоялось по причине моей великой робости, которую я так и не смог побороть, я не смог заснут всю ночь, находясь под сильнейшим впечатлением. Я вспоминал звуки Её голоса, слова, что она произносила, доставляли мне удовольствие одним лишь тем, что остались в моей памяти, что она вообще соизволила со мной говорить, даже не догадываясь, кто её беспокоит в столь позднее время.

Я лежал в своей постели и радовался, вспоминая звонки по телефону, хотя не было в них ничего достойного, и настраивался позвонить следующим веером и сказать Ей всё-всё-всё. Больше всего я боялся, что опять не смогу говорить. Так оно и получилось.

Следующим вечером я снова не смог сказать в проклятую телефонную трубку ни единого слова. И, удручённый этим, решил никогда больше на звонить.

А межд тем Гриша продвигался в отношениях с Ней всё дальше, и не скрывал от меня этого. Она приходила к нему на КПП, и всё у них складывалось очень хорошо. Однако, и он допустил оплошность.

Как-то, в то же время, наш курс устроил дискотеку в училищном спортивном центре. Был там я, был там и Гриша, но мы были в разных кампаниях, и я-то уж был уверен, что Охромов пригласил на этот вечер и Её. Однако же я ошибся. После вечера через несколько дней он разоткровенничался со мной и признался, что «капитально обломался». Оказывается, на той дискотеке он был с другой подружкой, которой собирался дать от ворот поворот, и сделал это именно тогда. Но Она сама, без приглашения, пришла тогда на тот вечер с какой-то подружкой, и целый вечер наблюдала за ним, как он танцевал с другой девушкой. На следующий день Охромов позвонил Ей, а она спросила, с кем он был на вечере и почему не пригласил Её. Он начал оправдываться, но она и слушать его не хотела.

Я почувствовал некое подобие надежды,, весьма унизительное, но тогда мне это было всё равно. Я кказал грише, что хочу држить с ней, что теперь у него с Ней всё равно ничего не получится. Он довольно великодушко согласился, сказав только, что в субботу Она сама придёт на КПП. Сначала с Ней поговорит он, а затем выйду к Ней я. Я согласился.

После той субботы Гриша ушёл со сцены, и Она была полностью предоставлена для моих амбиций. Сначала у меня с ней всё пошло хорошо. Не знаю, как и получилось у меня, но состоялось даже нечто подобное объяснению в любви к Ней. Правда, я не сказал прямо, что люблю, на это у меня, видимо, не хватило духу, но признался, что Она нравится мне.

Мои переживания продолжались до августа месяца и закончились полнейшим поражением, хотя всё это время я пребывал в никогда ни раньше, ни позднее не испытанном состояянии эйфории. Весь мир казался мне сотканным из лёгкой пены, и даже самые большие наприятности, которые и тогда не прекращали меня преследовать, не могли отнять у меня, выбить из души того волшебного чувства влюблённости и томления.

Томление то было особенное, не то томление по вожделенной женской плоти, которое пришло ко мне позднее, вместе с грешным искушением. Это было чистое, светлое томление по будущему, полному грёз, которое всё время ускользало, едва мне казалось, что я вот-вот догоню его. Это было романтическое чувство, которое преобразило весь мир вокруг меня, сделав всё окружающее меня лишь колыбелью, в которой росло и полнилось моё счастье.

Однако первая влюблённость коварна не менее, чем все прочие.

Да, Гриша ушёл со сцены действия и уступил главную роль мне, начинающему. Он всё-таки был намного опытнее в отношениях с женщинами и не сильно огорчался от того, что потерял ещё одну из них, даже не смотря на то, что она ему нравилась. К тому же он был благороднее меняя, а, может быть, и умнее, и с истинным благородством и гордостью покинул этот треугольник. Он не позволил выбирать за себя женщине и поступился ею раньше даже, чем она успела произнести «нет». впрочем, Она так и не сделала выбора. Обстоятелства оставили нас вдвоём. Я был счастлив до безумия, а Она, теперь я могу сказать это точно, решила: «Ну, что ж, раз так получилось…» гриша ей нравился, а остался, как его тень.

Едва мы остались, двое из троих, как она тт же начала уезжать на выходные и праздники, когда я мог её увидеть, то в деревню к бабке, то в Харьков к сестре, которая училась там в институте. От этого мои страдания невероятно усиливались и обострялись, а потом, чтобы заглушить их и хоть немного отыграться, я познакомился случайно с другой девчонкой, которая подвернулась мне при первом случае и, хотя нрав мой упорно сопротивлялся этому насилию, начал усиленно культивировать с ней отношения, ходить с ней по выходным в город, на дискотеки, в бары. В один из выходных, когда я прогуливался со своей новой знакомой по одной из центральных улиц города, а Она была в оъезде в очередной раз, нас «засекла» та самая Её подружка, с которой она остановилась в училище во время нашего знакомства. Мне сделалось нехорошо, как последней шкоде, и я произнёс вслух, что это конец, но моя спутница не поняла, что я имею в виду.

На следующий день я позвонил Ей с самого утра, — она должна была приехать ночным поездом накануне, — и сказал, что гулял вчера с кампанией, однако так и не набрался смелости сказать спасительное: «Там была одна симпатичная девчонка, потом мы отделились от осталных и гуляли по городу одни, но, в конце концов, я с ней расстался, потому что не могу забыть тебя, хотя ты не очень жалуешь меня своими появлениями». Скажи я тк, и всё было бы по-другому. Но я не смог тогда сказать это.

Потом Она узнала от своей той самой подружки, что я был в Её отсутствие в обществе какой-то симпатичной девушки, и всё пошло прахом. Мы поссорились, и я целых две недели крепился, чтобы первы не позвонить Ей, но всё же не выдержал – позвонил. Мы помирились, но теперь мои отношеги с другой зашли неожиданно далеко, и я не знал, что и делать.

Два месяца я не мог сделать окончательного выбора. Отношения с Ней питались моей привязанностью, а отношения со второй держались на том, что я ценил её тягу ко мне и тоже хотел не только любить сам, но и кому-то нравиться, тоже иметь, так сказать, барометр собственной популярности у противоположного пола, чтобы определять свои шансы на успех, свой базис и потенциал. Я расстерял за эти два месяца своё волшебное чувство и потерял всякое довеие у обоих, потому что обеими сторонами был уличён в «неверности».

Дв месяца бесплодной растраты своих чувств, и август поставил всё на свои места. Случилось то, то и должно было произойти. Та, вторая, ушла, нашла в себе силы уйти, потому то поняла, что нисколько мне не нравитс, и что я настолько неблагодарен, что даже не счёл нужным отказать ей, что было бы, по крайней мере, честно. А с Ней… с Ней… С Ней всё получилось как в конце настоящего трагического любовного романа.

Всё кончилось тем, что я сидел одним августовским вечером, почти ночью, в подъезде у Её двери, как побитый пёс, и жалобно скулил, пытаясь таким отчаянным способом тронуть Её сердце. Я унижался, и до чего чертовски приятным было то унижение. Я унижался перед любимой женщиной, и чувствовал, что готов унизиться ещё больше, если только она скажет. Ради этого унижения, наверное, а не из-з беспредельного бесстрашия, я мог бы выброситься тогда из окна подъезда, лишь только бы услышал от неё намёк, что это будет Ей приятно. Я готов был стать половиком перед Её порогом, я хотел бытьь её любимой собачкой и послушно бегать за ней на поводке, я мечтал стать бесплотным духом и быть при Ней везде и всегда, даже тогда, когда Она была бы наедине с другими мужчинами.

Об этом, о своём Великом Унижении говоил я с ней в тот вечер. Я знал, что вижу Её в последний раз, что это был Последний вечер моей Первой любви, я чувствовал это, не знаю каким чувством. И от этого я плакал и рыдал, сидя задницей на бетонном полу у Её порога, от этого я говорил с ней так откровенно, как никогда после ни с одной женщиной, от этого я открыто изливал Ей свою душу, препоручая Её воли подобрать её, утешить, или растоптать. Слабая надежда, что мои откровения тронут Её сердце, откроют дорогу в него для меня, ещё теплилась в предсмертной тоске в моей душе, добавляя своей грусти в чашу, переполненную страданием.

Да. То был Вечер. Ураган чувств родился в го сумраке в моей душе и покинул её вместе с горюии слезами. Все угольки надежды погасли. Она не захотела подобрать моего цветка. Не тронули Её и мои страдания. Для Неё видеть их было скорее забавно и утомительно, чем горько, и только из чувства приличия, чтобы не обидеть, она не оказала мне этого, хотя я это понял. Она не подобрала моего Цветка, но и не растоптала его, хотя я просил Её сделать выбор и сделать Это. Цветок моей души так и остался лежать на дороге невостребованный, да так и завял.

Были после этого у меня многие другие женщины, да не стоит об этом. Когда Этого много, об этом уже не стоит, потому что это уже не То. Видел и её я потом несколько раз в городе, да и куда она могла исчезнуть. Но это уже была не Она. И не было больше во мне той любви, что цвела когда-то, рождённая ею. И не одна струна моей души ни разу больше не шелохнулась при виде её…

Но хватит об этом. Я итак сильно отвлёкся от темы и вас увлёк за собой. Извиняюсь.

Глава 10.

Я доволно сильно отвлёкся, предавшись воспоминаниям и увлечась рассказом о своей первой любви. Непростительное послабление ностальгии.

К дьяволу любовь, к чёрту, особенно ту самую, первую. От неё не осталось и следа в моём сердце. Теперь у меня, как и у охромыча, множество подружек, с которыми отношения складываются довольно легко и просто. У нас много общих знакомых девочек, с которыми можно просто повеселиться, сходить, например, в бар, а потом переспать с одной из них безо всяких объяснений и страданий. «Зачем любить, зачем страдать, ведь все пути ведут в кровать?» — не правда ли, хорошая метафора из современного народного фольклёра? Немного пошлая, немного ценичная и губая, как, впрочем, и сам наш простодушеый и незатейливый народ, но столь же верная.

Что касается наших подружек, то они не заставилисебя долго ждать. Не прошло и недели с того дня, когда мы не взяли их с собой в пивбар, а они уже приехали в училище и стали настойчиво вызывать нас на КПП для объяснений. Они были упрямы, и пришлось выйти и объяснить: «Девочки, у нас сейчас очень тяжёлые времена. Извините за наше невнимание!»

«Девочки» «тяжёлые времена» истолковали по своему. Они-то были прожжёные, «опытные», поднаторели в отношениях с курсачами ещё до того, как познакомились с нами, и знали, что такой «трудный пеиод» наступал обычн у большинства курсантов при приближении выпуска из училища. За месяц, два до него наши бравые ребятки, кто не терялся, конечно, начинали рвать всяческие связи с местным женским населением, чтобы не увидиться с его представительницами уже никогда в будущем. И тогда начинались атаки девицами КП, вылавливания, подкарауливания, приёмы у училищного руководства, слёзы, кляузы, угрозы – вона полов вдруг обострялась до предела. В эти дни училище напоминало какой-то дом спасения и надежд, а его управление – арбитраж по восстановлению справедливости и попранной чести.

Лишь немногие курсанты не испытывали затруднений в общении с противоположным полом. Их личный секрет, но они поддерживали хорошие отношения до самого конца, до выпуска, ничего не требуя и ничем себя не обязуя, а потом расходились тихо, мирно и немного грустно.

Двое из «наших девочек» имели на нас с Гришей, вероятно, определённые виды, и поэтому, когда услышали от нас такие объяснения, тут же хотели устроить нам скандал. Но подружки урезонили их, и мы простились, лишь намекнув, что ещё встретимся. Встреча закончилась мирно, мы даже вызвали их на смех, рассказав им несколько занятных анекдотов. С тем и расстались

Но не всем удавалось столь мироно регулировать свои отношения. Одного такого бедолагу судьба забросила в городскую больницу, и он лежал там, «болел», не обращая внимания на то, что шли выпускные экзамены. С тройками его всё равно должны были выпустить, а большего ему и не надо было, лишь бы избавиться от назойливых притязаний одной дамы. И вот, его-то и надо было сходить проведать в больнице, узнать. Как у него дела, как его здоровье, и долго ли он ещё собирается «болеть».

Была суббота, и комбат не мог найти человека, чтобы послать к нему в больницу: все, кого отпукали в увольнение, хотели сходить по своим делам. Кто спешил на дискотеку, кто прошвырнуться в бар в приятной компании, кто сходить на городской пляж, а кто просто пошататься по тёмным углам города в поисках приключений. Вот так и получилось, что, несмотря на   свои обещания, комбату пришлось отпустить меня в город. Для меня же это был единственный шанс вырваться за каенный забор училища. Я сам вызвался посетить больного, впрочем, сознавая, что шансы мои близки к нулю. Но меня неожиданно отпустили, дав, правда, вдвое урезанное по времени увольнение, но всё-таки это была удача.

Наконец-то я вырвался в город! У «больного» я провёл от силы минут пятнадцать, немного поболтав с ним о последних новостях из училища и передав приветы от однокашников. Потом мы расстались. Он тоже куда-то «намыливался» смыться из отделения. Теперь я был свободен, и никто и ничто не в силах было мне помешать устремиться к моей цели.

К счастью, от больницы, куда я ходил , было совсем недалеко до той улицы, куда мне необходимо было попасть. Когда я оказался там, было светло, и от того, что я запомнил ночную орогу, трудно было найти теперь тот дом.

Но всё же поиски не заняли много времени. При свете для мне предстала картина, сильно отличающаяся от виденной мною ночью. Как мне тогда показалось, мы заходили со стариком в некий полудом, полусарай, затервшийся в глубине густого, обширного и заброшенного сада. Теперь я с удивлением обнаружил, насколько неправильны были мои представления. Дом этот оказался длинной одноэтажной пристройкой, примыкавшей самым нелепым образом к глухой стене высокого здания, которого не было заметно ночью. Сад вокруг оказался не таким уж густым и обширным, а выглядел теперь, когда его освещали солнечные лучи, довольно жидковатым и редким.

Стена дома, к которой примыкала пристройка старика, выложенная из красного кирпича, напрочь была лишена окон и тянулась вдоль улицы на добрую сотню, а то и полторы метров. Высоты в ней было этажа три, но нижнюю часть скрывали от обзора с улицы зелёные тучные кроны деревьев прилегающих садовых участков, разбитых по дворам приютившихс рядом частных домиков.

Между тем постройка заинтересовала меня своим происхождением. Как она оказалась здесь? Ведь ни слева, ни справа ничего подобного не было. И тут я вспомнил, что старик не велел мне приходить сюда засветло, но всё же, постов немного в нерешительности у калитки, я открыл её и направился к пристройке.

Она оказалась наглухо закрытой, и там, где, по моим соображениям, должна была быть дверь, через которую мы тем веером проникли внутрь, оказалась глухая стена. Правда, после длительного обследования её я обнаружил чуть приметную щель, вертикально прорезавшую брёвна, а потом на расстоянии, примерно соответствующем ширине двери, и вторую. Они были настолько узкими, что в них невозможно было даже просунуть лезвие бритвы, не говоря уже о том, чтобы и вовсе открыть их.

Я обошёл вокруг пристройки и обнаружил ставни. Но и они были закрыты изнутри настолько плотно, то к ним невозможно было прикопаться.

Прошёл битый час, а я так и не смог попасть внутрь. Все мои попытки были тщетны. В конце концов, я решил удалиться, чтобы не привлекать ненужного внимания ни к себе, ни к этому странному дому.

«Странный какой-то домик, — рассуждал я, не спеша погуливаясь по городу, — видно, старик не зря говорил, чтобы я приходил сюда с наступлением темноты и не совался засветло. Впрочем, откуда я знал, что он имеет в виду. Он мог сказать напрямик, без обиняков, но вот не сделал этого. Ведь он мог просто опасаться, что домом заинтересуются те, кому совершенно не надо знать, где он находится. Так, с виду, здание стоит как заброшенное, и надо выяснить, что оно из себя представляет. Хотя их и не видно, но тысячи любопытных глаз каждый день ищут, чего бы такого узнать новенького, чтобы такое увидеть. И среди них не мало таких, кто не применёт сообщить об увиденном кое-куда за определённую корысть или по своей бесшабашной глупости».

Тут я с досадой подумал, что своим дневным посещением уже, наверное, навёл тень на плетень, и выругал себя последними словами.

Но что же теперь мне оставалось делать? Ждать наступления темноты и снова пробовать проникнуть во внутрь дома старика? Но вдруг окажется, что старик вовсе не умер, как сказал мне, а жив и запер своё жилище изнутри? Что мне тогда делать? Сказать: «Здрасти!»? или тут же пуститься наутёк? Или извиниться за столь поздний визит?

Меня бросило в жар от таких предположений, но потом я подумал, что, собственно говоря, чего мне его бояться? Самое страшное я уже перенёс и испытал, и вряд ли можно было бы меня теперь напугать чем-то в том доме.

Ну, а если старик, действительно, не обманывал мен? Если он в самом деле скончался? Разве шутят такими вещами, как смерть?

В результате всех этих вот рассуждений прыти моей всё же поубавилось, и теперь я мог трезво всё взвесить.

До наступления темноты, а летом это бывает поздно, мне бы никак не удалось остаться в городе, разве что снова пойти на конфликт с комбатом. Этого мне хотелось теперь, когда до выпуска осталось совсем немного времени, меньше всего. Поэтому надо было искать какой-то легальный путь, придуиать что-то такое, из-за чего можно было бы продлить себе увольнение. Что-то необходимо было предпринять, и я, больше не раздумывая и не ломая зря голову, поехал назад в училище, решив: будь что будет. Всеми правдами и неправдами нужно было вырваться на ночь в город.

Народу на улицах была пропасть. Веер выходного дня вытащил всех на улицы, и от этого городской транспорт был изрядно перегружен. Однако, несмотря на это, довольно быстро добрался до училища через полгорода, немного помявшись при этом в троллейбусе.

В расположении батареи было лишь несколько курсантов, по разным причинам не пошедших в увольнение. Несколько фанатиков «секи» резались в комнате отдыха в карты, ни на что не обращая внимания. Несколько приятелей из нашего взвода болтали у себя в комнате на разные пустяковые темы, слушали магнитоон и кипятили в стакане кипятильником воду для чая. А так везде ещё было запустение, и только через несколько часов казарма должна была наполнитьс гулом голосов пришедших с увольнения и делящихся друг с другом впечатлениями курсантов.

Послонявшись по комнатам, посмотрев, кто есть, кого нет, и кстати, заметив, что Охромова нет, я зашёл в канцелярию, где сидел ответственный офицер, командир взвода, и читал какую-то книжонку. Это был молодой лейтенант Швабрин. Его считали «молодым» все курсанты батареи, хотя он и послужил уже почти целый год. Всё дело было было в том, что он очень боялся принимать какие-либо самостоятельные решения, сильно зависел от мнения комбата и других офицеров, а потому и не мог пользоваться среди нас авторитетом и уважением.

Швабрин выпустился из училища всего лишь год назад, несколько месяцев был в войсках, а потом получил вызов в родную обитель для дальнейшего прохождения службы. Ходили упорные слухи, что в войсках его «заклевали» солдатики. Да и по его виду нельзя было предположить что-либо более достойное мужчины. Однако. В общении с курсантами, особенно теми, про которых он знал, что те его не «обламывают» хотя бы из чувства приличия и уважения к его званию, он был натянуто гонорист и напускал на себя неестественной суровости.

Лейтенант Швабрин так увлёкся чтением книжечки, что не заметил, как я вошё в канцелярию, и я имел удовольствие наблюдать несколько минут его детское ещё лицо, не прикрытое маской лицемерия и напускной серьёзности.

Постояв немного на пороге, я кашлянул, желая обратить на себя его внимание, но он не заметил или не захотел просто услышать. Тогда я сказал:

-Товарищ лейтенант…

Он посмотрел на меня так, будто я мешаю ему заниматься каким-то очень важным делом.

-Чего тебе, Яковлев?

Хуже всего было иметь дело вот с такими лейтенантами. Сам ещё в недалёком прошлом курсант, он теперь пытался отгородиться, откреститься от своего прошлого, от того, что он сам совсем недавно был курсантом, носил такие же, как и я сейчас, погоны, ходил в увольнения и, возможно, бегал в самоволки. В его обращении с нами сквозил лишний, ненужный официоз. Видно было, что роль командира даётся ему с трудом, и все его силы идут на удержание как можно болшей дистанции между собой и курсантами. Поэтому общаться с ним было оень тяжело и, уж, конечно же, неприятно.

Но это ещё ничего. Беда в том, что между такой напускной официальностью и тем реальным, что было в его власти, существовала большая дистанция, которую он и сам, наверное, осознавал, но лишь сильнее от этого делался «неприступным» и грозным. К тому же ему и самому иногда смешно было играть свою оль. Человек не был лишён чувства юмора и смотрел на себя иногда со стороны, и тогда он словно забывался и на лие его проступала детская улыбка, предательски подводившая его в самый неподходящий момент. Однако, спохватившись, он мрачнел, как туча, и снова переходил на официальный тон, при этом краснея и нажимая усиленно на «вы». Это совсем не красило его и даже вредило, потму то он становился смешон и жалок, насколько это было возможно. И то, что он пытался скрыть, весьма заметно и недвузначно показывалось наружу, и было видно, что он «зелёный».

Из-за всего вышесказанного курсанты Швабрина не уважали и не любили, считались с ним постольку поскольку и дали ему ряд обидных кличек: Швабра, Зелёный и тому подобные. Клички, впрочем, были у всех офицеров, и самая безобидная и, можно даже сказать, любовная – у комбата: Вася – такая, как его и звали на самом деле, — но у Швабрина, в отличии от других, они лишь подчёркивали, насколько его не уважают.

Нельзя сказать, чтобы мы очень любили комбата, скорее такую мягкую кличку ему дали из-за страха. Боиться – значит, уважает. Горе было бы тому, кто осмелился сказат про комбата что-то в оскорбительном тоне: это какими-то путями доходило до старшего лейтенанта Скорняка, и он не прощал обидчику. А от лейтенанта Швабрина не зависело ничего ровным счётом, он и сам от себя не зависел, а делал только то, поступал только так, как говорил комбат. Может быть, он думал, что от этого курсанты будут его уважать, так как он с комбатом заодно, но его авторитет только проигрывал от такого лизоблюдства и рабской зависимости от чужого мнения.

Другие командиры взводов в разной степени, конечно, кто больше, кто меньше, брали на себя ответственность и принимали самостоятельные решения. С ними можно было договориться по настроению, чтобы хоть на часок отпустили в увольнение, даже, если против этого есть веские возражения. Конечно, они рисковали, но не боялись этого с таким страхом, как Швабрин, который бледнел до смерти, если его ругал Вася, будто сам господь Бог метал в него громы своего гнева. Он всячески избегал принимать самостоятельные решения и, обязательно на кого-то ссылаясь, отсылал к начальству повыше.

Так получилось и в этот раз. Швабрин выслушал меня и, разведя руками, сказал: «Ничем помочь не могу. Хотите, обращайтесь к дежурному по училищу, хотите, идите домой к комбату, только вряд ли он вас отпустит».

Да, уж это точно он подметил, что идти домой к комбату было бесполезно. Но всё же я последовал его совету и направился к дежурному по училищу, потому что большего от лейтенанта Швабрина ждать было нечего.

«Ну и дурацкая же у него фамилия!» — подумал я, выходя из казармы.

В дежурке сидел, читая газету, толстый, обрякший майор, преподавательс кафедры «Защита от оружия массового поражения, ЗОМП, одним словом. Он был тучен, красен лицом и пыхтел под бреенем своего веса, как раскочегаренный самовар.

Входя, я хлопнул дверью, и майор глянул на меня из-под своих косматых, нависших над глазами бровей, потом спросил:

-Тебе чего, юноша?

Отвисшие щёки его при этом затряслись, а сизые мешки под глазами набрякли от усилия, с которым он разговаивл.

«Ничего себе, юноша», — подмал я, а вслух произнёс:

-Мне бы в увольнение, товарищ майор.

-Ну, — кивнул по-лошадиному головой дежурный по училищу, -а чего же ты ко мне припёрся? У тебя комбат есть, есть ответственный офицер в батарее. Есть, наконец, командир взвода. С ними и решай вот этот вопрос. Кто я тебе такой, чтобы отпускать тебя в увольнение? Да и поздновато ты в увольнение собрался.

Майор глянул на часы, попробовал качнуться на стуле, но вовремя опомнился и потому оттолкнулся от пола лишь слегка, иначе бы хрупкий и к тому же расшатанный стул не выдержал бы его туши и завалился бы при попытке покачаться на нём, как когда-то, в детстве, наверное, это делал каждый.

«Действительно, чего ты к нему припёрся?» — спросил я себя, потому что это на самом деле было глупо, однако отступать было некуда и потому я продолжил упрашивть майора:

-Да, понимаете, товарищ майор… В увольнении я уже был… Но мне на ночь нужно. Отпустите, пожалуйства.

-На но-о-очь? – протянул офицер. –Ну, тогда, тем более – только твои командиры могут решить этот вопрос.

Он немного помолчал, но потом, видимо, любопытство взяло верх.

-А в чём дело-то?

-Да, ни в чём, — я кипел от досады, понимая, что лишь попусту трачу время, -девушка ко мне приехала. Из другого города, а я не знал. Вот только недавно нашла уилище и вызвала меня на КПП.

-А-а-а. Девушка. Издалека, говоришь?

-Я же говорю, что из другого города.

-Да, дело, конечно, серьёзное, — майор явно затруднялсяя что-либо мне ответить. –Ну, и что же… Пойди, объясни… Кто там у вас из офицеров есть? Есть офицер-то ответственный?

-Да офицер-то есть. Но только, понимаете, он сам никогда ничего не решает. Боится ответственности. Вдруг что не так сделает.

-Ну, а я тут при чём? – жабьи глаза офицера, обложенные пухлыми, болезненными мешками, вопросительно уставились на меня.

-Так он меня к вам отослал. Говорит, иди к дежурному по училищу, пуст он отпустит, если хочет.

-Ну, скажи ему, что я разрешаю, — дежурный снова взялс за газету, — пускай тебя отпустит, раз такое дело.

-Да он мне не поверит на слово, вы позвоните ему, пожалуйста, товарищ майор.

-Ладно, — согласился офиер, продолжая читать газету, -иди, я позвоню.

-Спасибо большое, — поблагодарил я его.

Мне, конечно же, хотелось, чтобы он позвонил при мне, но навязываться сейчас, надоедать своим присутствием, сердить старого, больного человека было мне совсем не нужно, поэтому я аккуратно притворил дверь и вышел в коридор.

Едва я вошёл в казарму, как тут же натолкнулся на взбешённого Швабрина. Видно было, как перекосило злобой его лицо, но он ничего не мог сказать мне и только молча сунул в руку увольнительную записку. Пряча её в карман, я подумал с беспокойством: «Что завтра скажет коимбат? Уж эта тварь ему несомненно настучит!»

Через пять минут я был уже далеко от училища. Несмотря на летний долгий вечер, на улице уже смеркалось, сгущались сумерки, и я с досадой подумал, как всё-таки много времени отнял у меня Швабрин.

Вскоре я был на той самой улице, где стоял ом старика. Добрался я без особых затруднений, за исклчением того, что теперь был в форме, и ко мне два раза пытались прицепиться подвыпившие пацаны, блуждающие по городу в поисках ккого-нибудь злого веселья и развлечения. Однако оба раза всё кончилось довольно мирно, первый – потому что я не ответил на их хамские выпады в свой адрес и, как всегда, в адрес военных вообще, а второй – потому что быстро ретировался, прикинув, ччто шансы далеко не в мою сторону.

Было уже довольно темно. Улица выглядела, как и в первый раз, безлюдно и путынно. Ни одного еловека, ни кошки какой-нибудь, ни собаки – никого. Только я один, будто вышел на обставленный кауфляжным пейзажем городской улицы театральный подмосток, когда действие уже кончилось или ещё не началось вовсе. Кругом тихо, пусто, мёртво, даже собаки во дворах не лают почему-то, а притаились и, кажется, что не дышат.

Несколько тусклых уличных фонарей испускали тусклый жёлтый свет, делающий всё вокруг ещё более неестественным, бутафорским. И я один , как в сцене с привидениями: никого не вижу, но чувствую, как сама темнота вперилась в меня своими очами.

Вокруг была тишина. Ни дуновения ветра, ни шелеста листьев на деревьяхне нарушали немоты. Сквозь плотно закрытые ставни домов ни один луч света не проникал наружу. А был ли вообще свет в этих домах? Уж не очутился ли я вдуг в какой-то заколдованной деревне, где прячутся за окнами страшные упыри и вампиры?

Кругом было мёрттвое пространство, и я на нём, открытый, незащищённый, как мишень, приготовленная для расстрела. Страшно, жутко страшно от чего-то сделалось мне. Я ощущал, как гнетёт предчувствие встречи с чем-то сверхъестественным, и от этого душа полнилаь животным страхом. Что-то гнало меня вперёд, что-то заставляло меня идти навстреччу этому неизвестному. Я не мог дать себе отчёт, что за чувство не давало мне повернуть обратно и разрывался от мечущегося во мне ужаса. Но он не в силах был поороть то, что толкало меня вперёд. И я шёл, сам не соображая, как это у меня получается.

Вот уже показалась и калитка в знакомый двор, я толкнул её и оказался под сенью тени деревьев, задерживающих своими кронами свет фонарей.

Безотчётный ужас, вызванный игрой моей бурной фантазии, тут же пропал, так же быстро, как и появился, и я снова стал вполне вменяемым человеком.

Впереди была кромешная тьма, она делалась вё гуще и гуще по мере моего продвижения наугад вглубь сада.

Наощупь продвигаясь вперёд и ничего не видя вокруг, я вдруг руками почувствовал прикосновение к шершавой деревянной поверхности бревенчатых сеней здания, и через некоторое время, руководствуясь лишь интуитивными воспоминаниями из того вечера, нашёл то место на стене, где должна была находиться дверь. Здесь я толкнул от себя, упёрся, и дверь отворилась, как и в тот раз, что мы были со стариком. Передо мной разверзся тёмный провал входа, и тот час страшные воспоминания давно минувшей ночи нахлынули в мою память. Мне снова сделалось не по себе, я почувствовал себя один на один с неведомым миром, в который заказана дорога едва ли не всем живущим, но который пиоткрыл свои тайны для меня, остановив на моей персоне свой выбор.

Я поколебался на пороге, но всё же шагнул за порог и оказался внутри дома, в темноте, прорезаемой лишь едва пробивающимся с улицы светом фонарей.

Желтоватый, призрачный и тусклый свет от спички, коробку которых я в последний момент захватил с собой в казарме, осветил уже знакомую картину кучи хлама и мусора, заалившие собой всю прихожую или сени, если точнее. Пробираясь по ним, я полез вглубь доа, ассуждая о хитроумном устройстве, наддёжно запирающем дом на день и делающим вход в него свободным ночью. Конечно же, ничего сложного в нём не было, если иметь хоть немного понятия в радиоэлектронике и знать, как собираются управляющие схемы на фотоэлементах или оточувствительных полупроводниковых элементах комутации и управления током. Не понятно было другое: как блокировалась дверь, если в дом пытался проникнуть посторонний, и блокировалась ли она вообще на этот случай? Неужели ночью доступ в такой необычный дом был свободен и общедоступен? Что-то мне в это не верилос, но ведь и никаких распознавательных систем типа «свой-чужой» на пооге мне не встретилось. Ничто не остановило меня, не потребовало ни подать голос, ни показать, к примеру, ладонь или зрачок глаза в окуляр электронного дешифратора распознавателя. Я вошёл в дом совершенно свободно и беспрепятственно. Но мне не хотелось верить, что, едва наступит ночь, и такми образом во внутрь этого дома может попаст любой, кто не боится и пожелает это сделать. Что-то должно было остановить дерзкого чужака, но что?

Светильник «летучая мышь» попался мне на глаза очень быстро, едва я преодолел завалы из хлама. Он любезно висел на гвоздике, готовый услужить мне и подсветить путь по тёмным лабиринтам дома. Внутри его корпуса плескался керосин, и я мысленно поблагодарил того, кто его приготовил за проявленную заботу.

Немного повозившись с лампой, я зажёг её фитиль, и пошёл вперёд в неверном, скорее слепящем, чем освещающем свете, испускаемом ею. Я шёл прямо и прямо, никуда не сворачивая, преоолев так несколько проходных комнат, и, прикинув примерное расстояние, пройденное мною, сравнив его с той длинной пристройки, которую я определил ещё днём, понял, что прошёл её всю и скорее всего нахожусь в здании, к которому она примыкает.

Я стоял на перекрёстке, потому что здесь образоввывался некий коридор, из которого можно было направиться на все четыре стороны. Вернее, это была комната, но очень большая. И тут я увидел посередине её стол, знакомый стол, покрытый красной скатертью, и подробности того вечера снов всплыли в моей памяти одна за другой.

Я вспомнил ужасную погоню и полуночные разговоры, своё барахтанье над страшным и непонятного назначения колодцем и блуждание среди стеллажей, заполненных какими-то книгами, папками и бумагами. Не ускользнули от меня и другие подробности того приключения, и крупные мурашки пробежали по телу. Меня бросило в лёгкий озноб.

Мне захотелось позвать старца, но я испугался. Окружающая темень гнела меня, давила своей непроницаемостью, и стоило неимоверных усилий выдавить из горла не то, что крик, а хотя бы звук живого, нормального голоса. Да и стоило ли вообще кричать и звать? Если старик был жив, то сам бы нашёл меня, увидев свет керосинки.

Постояв среди комнаты у стола с красной скатертью, я вспомнил направление своего бегства и направился туда снова. Горы обвалившейся в тот раз с полки шкаа бумаги были прибраны обратно, всё приведено в порядок.

Я открыл дверь, ведущую в колодец, и заглянул внутрь. Слепящий, тускоый свет лампы не разогнал сгустившейся здесь тьмы, и я ничего не увидел.

Пришлось снова вернуться в комнату, которую я про себя назвал гостинной, и уже оттуда пошёл, вспоминая дорогу, в библиотеку, которую хранил старик. В одной из её комнат я блуждал, убегая от старика по дому. Теперь, найдя её, я прошёл дальше по коридору и увидел, что таких комнат довольно много, и везде было интересно. На стеллажах стояло множество книг, какого я ещё никогда не видел. Встречалось много рукописей. Их листы были собраны в папки или просто скреплены огромными скрепками, или прошиты.

Я растерялся от такого великого скопления книг, и даже не знал, откуда начать их осматривать, да и стоило ли, вообще, это делать. Однако на каждом стеллаже был алфавитный знак, и, ориентируясь по этим буквам, решил прежде всего посмотреть, нет ли здесь случайно рукописей или книг моего отца. Ведь, насколько я помнил, старик что-то упоминал о моём отце.

Когда принялся разбираться, то заметил, что книги стоят в алфавитном порядке. По названиям, а рукописи – по фамилиям авторов. Поэтому, если у отца и были какие-нибудь книги, то они были недоступны мне из-за того, что я не знал их названий.

Я взялся за рукописи. В темноте, лишь слегка рассеиваемой светом «летучей мыши», я, словно крот, копошился среди полчищ бумаг, запуская свои пальцы в мнущиеся и рвущиеся листы, в их ряды, доставал оттуда страницы или целые пачки исписанной бумаги, вглядываясь в названия авторов, если это было возможно.

Наконец, я вытащил аккуратно перевязанную тесёмочкой, завязанной на бантик, толстую папку и чуть не выронил её из рук от удивления, потому что неожиданно для себя увидел на её корке свою родную фамилию. Дызание перехватило, и сердце возбужждённо заколотилось в груди. Наконец-то, наконец-то я нашёл то. Что часто даже в тайне для себя мечтал отыскать. Рукопись моего отца. Это был его след на этой земле, плод его творения, его мысли.

Во мне проснулась гордость, граничащая с зазнайством, и, если бы сейчас кто-нибудь имел неосторожность находиться со мной рядом, я бы не удержался от того, чтобы не похвастаться ему в самой неприличной форме. Но всё же не это было главное. Теперь я догадывался, что отца упекли в тюрьму именно вот за такое. Теперь я мог узнать, что беспокоило, волновало его, хоть немного проникнуть в его внутренний мир, вход в который был закрыт мне уже с давних пор. Вероятно, в этой рукописи было много интересного и замечателного! Да, даже тот факт, что она вообще существовала, что был доказательство того, что мой отец был человеком не только мыслящим и уже потому неординарным в нашем обществе, но и записывающим свои мысли, что было намного примечательнее и удивительнее. Согласитесь, мало у нас в стране людей, которые бы утруждали себя писаниной, если это не связано с ихх профессией, если они не учёные и не писатели, к примеру.

Я поставил на стол лампу и поднёс папку к свету, а потом сдул с неё толстый слой пыли, постучав предварительно по ней рукой, развязал бантик, снял тесёмку и… увидел, что рукопись эта вовсе не принадлежит моему отцу. На первой странице значились инициалы его однофамильца: «Яковлев Тарас Богданович». А ниже было и название «Признание и милосердие».

«Тоже какой-нибудь бедолага,» — подумал с большим разочарованием, и мой интерес к рукописи сразу же пропал.

С досадой я швырнул папку на пол так, что она раскрылась от сильного удара и страницы чьего-то труда зашелестели, разлетаясь, рассыпаясь под ногами. Мои поиски были продолжительны, но уже без особого энтузиазма, с которым начинались. Теперь мне встретились ещё четыре одноамильца моего отца, и удивился, насколько богато ими собрание, помещённое в этом подвальчике, в непригодных для длительного хранения условиях, обрекающих, может быть, весьма редкие и ценные вещи и труды на быструю и скорую порчу и гибель.

Совсе уже было отчаявшись что-либо разыскать, я тут заметил красную картонную папку, которая была не на полке, а валялась внизу на полу под стеллажом. Как туда попала – непонятно. Я к тому же поставил на неё свою лампу и, странное дело, не заметил даже.

Я снял с неё лампу, поднял, а потом прочитал посередине Яковлев Платон Исаакович.

Не задумываясь, я решил забрать её с собой. Вё-таки она нашлась, эта рукопись. Мне не терпелось её прочитать. Я решил побыстрее покинуть этот дом. Сегодняшней находки мне показалось вполне достаточно.

Я покинул библиотеку, прихватив с собой кроме рукописи отца ещё несколько других наугад. Теперь я возвращался по всё-ткому же огромному и загадочному дому, держа в одной руке под мышкой несколько пухлых папок, а в другой впереди себя лампу «летучая мышь», освещавшую мне дорогу тусклым слабеньким язычком пламени.

Возвращаясь тёмными коридорами и комнатами здания, я обратил внимание на несколько лестниц, ведущих вверх и вниз. Их тёмные провалы манили и пугали меня одновременно. Мне было любопытно и страшно, но опасаясь заблудиться, я ни разу не свернул со знакомого уже пути, кто его знает, в какие лабиринты и хитросплетения могли они завести.

Вскоре я вновь очутился в «гостинной», положил бумаги на стол и посветил себе на часы керосиновой лампой. Было уже около трёх часов ночи. «Странно, — подумал я, -неужели я провозился с бумагами так долго?» Время пролетело незаметно, как один миг, и близился рассветный час.

Впрочем, до утра оставалось ещё четыре аса, и при желании я мог заняться дальнейшим исследованием лабиринтов этого дома. Я чувствовал, что в этой темноте от меня прячется ещё много неоткрытых, но интересных тайн. Как это было ни страшно , но мне хотелось заглянуть в тот колодец, куда я чуть не свалился, и, главное, посмотреть, что находится на его дне. Я помнил, что старик каки м-то образом спускался вниз и открывал там дверь в его стене, высматривая что-то в глубине. Мне тоже захотелось туда заглянуть.

Любопытство победило, ободрённое тем, что времени было уже далеко заполночь и близился рассвет, и я направился в коридор, по которому когда-то убегал от своего ночного знакомого. Пройдя по нему довольно далеко, я пришёл к его концу, где увидел зияющий чёрный провал круто уходящего вниз свода потолка над лестницей.

Осторожно ступая по чугунным литым ступенькам, наверное столетней давности изготовления с литыми узорами в виде цветов и веток с листьями, уходящим винтотом вправо, по спирали спускаясь вниз, я очутился в сыром кирпичном коридоре с неоштукатуренными стенами. Кирпичная бурая кладка, шершавая и плохо выложенная, гасила и без того тусклое отражение от лампы, и от того вокруг сгустилась совсем уже непроницаемая тьма. Сырой кирпич словно впитывал слабенький свет от язычка пламени. Я не видел почти, но зато чувствовал, как под ногами на цементном полу расползались во все стороны, хрустели под моими ботинками какие-то твари, поблескивающие на свету своими смолянистыми, жирно-чёрными хитиновыми панцирями.

Сориентировавшись, я увидел, вернее, угадал в сумерках немного впереди и справа сбоку железную проржавевшую дверцу, видимо, ту самую, которую открывал старик в тот далёкий, теперь уже казалось, вечер. По конструкции она напоминала многократно увеличенную заслонку печки-буржуйки: такие же примитивные петли подвески, эдентичный запор-засов, та же простота и грубость работы.

Я попытался открыть её и сильно перепачкался в ржавчине. Но это уже не могло остановить меня, хотя я и слыл чистоплюем, не любившим мараться в грязи. Я приналёг и услышал пронзительное визжащее скрипение несмазанных петель, гулко раскатившееся по сводам колодца и коридорчика. Его противный, неприятный и страшный отзвук, спугнувший тишину темноты, заглох где-то наверху.

Я просунулся в чёрную образовавшуюся дыру, выставляя вперёд себя светильник.

Внизу, не так далеко, может быть, метрах в двух, а то и меньше, я увидел своё отражение. Там в невозмутимом покое стояло чёрное зеркало воды.

Стенки колодца внизу слегка сужались. Осматривая их, я обнаружил прямо под дверью чуть ниже, может быть, в метре, в полутора метрах, выход небольшого, с полметра в диаметре лаза, отгороженного сверху металлической решёткой от двери. Я нагнулся ниже и заглянул туда, насколько это было возможно.

Свет лампы выхватил из темноты обложенный булыжником ход. Я наклонился совсем низко к решётке, почти коснувшись её, желая заглянуть поглубже.

Внезапно из темноты показалось нечто, напоминающее не то крокодила, не то свиное рыло. Я содрогнулся о испуг и неожиданности всем телом и чуть не выпал за решётку из двери. Нечто, показавшееся из темноты лаза, высунулось ещё больше, и я теперь уже навернякаувидел длинную, толстокожую морду крокодила. Его маленкие глазки, торчащие из кожистых мешков, ослеплённые светом лампы, как ни был он тускл, смотрели куда-то мимо, нижняя челюсть, пожёвывая, отвисла, обнажая неровные, но мощные, страшные и многочисленные кривые зубы-крючья.

В оцепенении я смотел на него, не в силах шелохнуться.

Тварь пребывала в неподвижности несколько секунд, а затем резко метнувшись с места, бросилась на решётку, целясь, видимо, в слепящую лампу.

Я отпрянул от решётки, опомнившись от испуга, а крокодил плюхнулся в воду. Мне показалось даже, что я слышал, как лязгнули челюсти его пасти. Раздалсмя сильный шум, полетели брызги. Несколько капель, наверное, попало на стекло «летучей мыши», и оно тут же лопнуло. Лампа зачадила через трещины в стекле и через несколько мгновений потухла, будто тже испугавшись случившегося.

Всё погрузилось во мрак, в котором было лишь слышно плюханье внизу, где в воде барахталась мерзкая тварь. Не желая больше испытывать судьбу, я тут же захлопнул дверь, грохнувшую металлом, закрыл её на засов и, рухнув на землю, сидел так долго-долго, приходя в себя и прислушиваяь к плёскам в колодце. Теперь мне было ясно, зачем там решётка, и что говорил старик, уверяя, что я был на волосок от смерти.

Глава 11.

Из дома я выбрался, когда на востоке уже начала заниматься малиновой полоской у горизонта заря, постепенно разрастаясь на всё небо. Вышел, и вовремя, потоу что дверь тут же наглухо захлопнулась за мной, и в стене снова н осталось даже щели, напоминающей о её сущестовании, как вчера днём.

Не помню сколько времени просидел я внизу в беспамятстве и полуобмороке. Потом, когда всё прошло, на ощупь, в потёмках с трудом выбрался я наверх. От сильного испуга даже сердце разболелось так, как ещё никогда не болело. Так же наощупь я нашёл стол и взял с него свои бумаги: несколько пухлых папок.

Теперь, когда я стоял на улице и дышал прохладным утренним воздухом города, к сожалению, отдалённо лишь напоминающем свежий, это было всё равно невообразимо приятно.

Многочисленные заводы ещё не включили на полную мощь свои труб-коптилки, и можно было насладиться хотя бы подобием первозданной чистоты даже слегка пьянящего кислорода. Конечно, это была не деревня, но и не та атмосфера, что давит в разгаре дня тяжёлыми смесями многоччисленных выхлопов.

Стрессовое состояние постепенно прошло, улетучилось, убывая с каждым вдохом уличного воздуха. Вокруг был зелёный, обыкновенный с виду сад в нормальном, незагадочном, обыкновенном городе, и, глядя на него, трудно было поверить, что могло быть нечто подобное вообще тому, что произошло прошедшей ночью.

Скоро будет утро, потом наступит день, я вернусь в училище. Пусть это и сулит мне некоторые неприятности, возможно, большие, но это привычно, это неопасно, и потому радует своей неизменностью и привычностью.

Рассуждая так, я стоял у стены, как вдруг услышал позади сбя негрромкий скрип и лязг. Видимо, сработали какие-то хитроумные запоры, реагирующие на солнечный свет, и входная дверь была теперь наддёжно заблокирована. Да. Опоздай , наверное, я на несколко минут, и сеидеть мне в этом домике до следующей ночи, пока снова не потемнеет.

Стрелки на моих часах двигались к семи, и я заспешил в училище, потому что снова мог опоздать.

Однако всё обошлось благополучно. Вернувшись безо всяких особых приключений, я засунул папки в свою тумбочку, быстро переоделся в запасное обмундирование и даже встал в строй взвода без опоздания, до того, как объявили начало утреннего осмотра.

На занятиях ко мне подошёл Охромов.

-Ты где пропадал сегодня ночью? – спросил он.

-Да, так, в увольнение ходил, — ответил я уклончиво. Делиться на этот раз своими переживаниями мне почему-то не хотелось.

-А я тебя искал, искал. Гляжу – тебя вечером нет, а потом и на отбое. Ну, думаю, артист, видать у Швабры до утра отпросился! Как это тебе удалось?

-Да так и удалось. Надо было сходить, вот и отпросился.

-А-а-а. Ну, молодец! А я тебя вчера ищу, ищу. Где запропастился – фиг его знает. Ну, ладно, я вот что хотел. Люди дело предлагают…

-Ты опять за своё?

-Да ты пойми, — начал волноваться Охромов, — дело-то пустяковое. Ну, плёвое совсем. Сделать-то надо пару пустяков: закидать в машину макулатуры полтонны, а заплатят нам за такую простенькую работёнку бешенные деньги: каждому кусков по десять.

-Да, деньги и вправду сумасшедшие, — согласился я. – но мне не вериться, что на постой макулатуре можно столько заработать.

-Да я тебе говорю…

-Слушай, может мы полтонны денежных купюр будем с тобой загружать, что нам столько заплатят? – спросил я язвительно. –Подъедем к банку, вскроем сейфы и вперёд – греби лопатой? Ты не поинтересовался, случайно, где вкалывать будем?

-Гллупости какие ты говоришь! – возмутился Охомов. –Тебе дело предлагают, я ты…

-Что-то не нравится мне это дело. Может поэтоу я глупости и говорю. А что – нельзя было им грузчиков где-нибудь в другом месте поискать, кроме как без пяти минут офицеров запрячь?

-Подумаешь, офицер нашёлся! Я откуда знаю – можно было или нельзя. Значит – нельзя. Может, в этом деле какой-нибудь особый секрет есть, который другим доверить нельзя.

-А нам можно? Да? А я сейчас пойду и разболтаю. Что ты на это скажешь?

-Ну и иди, дурак! Кто тебе поверит? На меня покажешь? Я скажу: «Он больной, а я ничего знать не знаю!» А потом тебе ещё морду наквашу, уж будь уверен… Эх, ты! Я тебе, как другу, как товарищу. А ты? Как падла последняя! Ты мне в последнее время вообще перестал нравиться. Я тебя не понимаю, ты это чувствуешь?! Я тебя не могу понять! Я не могу додуматься, что тебе нужно. А мне всегда казалось. Что мы с тобой душа в душу живём!

-Хорошо тебе казалось, — его придирки и обзывательство взбесили меня, и с подчёркнутым апломблм сказал, -мне тоже это казалось, да оказалось…

-Что? Что оказалось, а?

-Да то и оказалось, что ты в картишки играешь, а я не знаю, долг имеешь в пятнадать тысяч, а я не знаю, приятелей каких-то странных завёл, которые за макулатуру готовы в золоте искупать. Странные какие-то… А мне ведь тоже казалось.

-Дурак – ты и есть дурак, -снова оскорбил меня Охромов. –Подумай, лучше, как тебе свой долг откупить.

-Не твоё дело. Сам как-нибудь выкручусь.

-Ну-ну, смотри, знаем мы таких шустрых, — Охромов развернулся и пошёл прочь.

После занятий, вечером, на самоподготовке, когда ничто уже, казалось, не предвещало бурю, еня вызвал к себе комбат.

-Яковлев, — сказал он, когда, постучавшись, я вошёл в канцелярию и произнёс оставшееся без ответа «Разрешите?», -Ты почему до утра ходил в увольнение?

-Как почему, товарищ старший лейтенант? Меня же отпустили.

-Кто тебя отпустил?

-Дежурный по училищу.

-А при чём здесь дежурный по училищу? Кто имеет право отпустить тебя в увольнение?

-Вы… Так вы же сами меня вчера отпустили, — произнёс я, сам почувствовав, что приплыл кораблик мой бумажный, да только не туда.

-Товарищ курсант, я вас отпускал всего на два часа и о по делу, по поручению. Я же обещал вам, что до выпуса из училища вы больше не будете ходить в увольнения за свой проступок? Это не говоря уже о том, что я ещё кое-что для вас устрою. Вы вчера, воспользовавшись моим отсутствием, пошли и нажаловались дежурному по уилищу, поплакались, что к вам девушка из другого города приехала. Хотя дежурный по училищу не имеет никакого права отпускать вас в увольнение. Мало того, что вы обманули одного, вы ещё и нахамили другому офицеру, командиру взвода. Вы нарушили воинсскую субординацию и воинский этикет..

-Да я не жаловался, товарищ старший лейтенант, честное слово. Я только пошёл, спросил разрешения, потому что Швабрин…

-Товарищ лейтенант Швабин, товарищ курсант!

-Да. Потому что товарищ лейтенант Швабрин скащал, что не имеет права меня отпустить и отправил к дежурному по училищщу.

-Что ж, Швабрин сказал абсолютно правильно, но он вас никуда не посылал, вы сами пошли и пожаловались. Это балл не в вашу пользу, товарищ курсант. Вы вчера поступили весьма хуёво, — он прмо так и сказал.

-Товарищ старший лейтенант, — я растерялся и не знал, что сказать. В самом деле, я-то был прав, не врал, а мне не верили только потому, что я не офицер, а курсант. Ведь Швабрин действительно посылал меня к дежурному по училищу и даже в этом испугался признаться. Да, я соврал вчера насчёт девушки. Но то мне оставалось делать, если мне надо было во что бы то ни стало сходить в увольнение, а меня не пускали. А девушка – весьма удобный повод и, к тому же, проверенный не одним мною, и не вчера. –Товарищ старший лейтенант, я ведь тоже скоро буду офицером… Что же, как только я им стану, вы сразу нанёте мне верить без оглядки? А что если вам два офицера скажут разные вещи, и кто-то из них соврёт? Вы что, поверите тому, у кого выше звание, да? Потоу те, кто выше званием, не врут?

-Не путайте божий дар с яишницей, Яковлев. С офицерами очень редко случается такое, чтобы они врали.

-Но ведь случается же?

-Что-то вы стали много разговаривать, товарищ курсант. Да, кстати, что это за девушка к вам приезжала?

Я опешил от его вопроса. Только что ведь он говорил, что я обманул дежрного по училищу, а теперь спрашивает. Или он забыл, или он ведёт очень непонятную и хитрую игру со мной в кошки-мышки, а я должен кидаться, куда он повернёт. Однако я не решился всё же сказать напрямик, что никакой девушки на самом деле не было, а принл новый поворот интриги.

-Зачем вам, товарищ старший лейтенант? Это моя личная жизнь.

-Я должен убедиться, что к вам действительно приезжала девушка. Тогда, может быть, я буду снисходительнее к вам. Пусть она напишет мне, что она действительно была у вас, пусть подтвердит, что она действительно приезжала.

-Хорошо, — согласился я, начиная соображать, как выкрутиться из этой ситуации.

-Но запомните, Яковлев. Девушка, конечно, девушкой, но то, что вы так поступили с лейтенантом Швабриным, вам просто так с рук не сойдёт. Имейте это в виду.

В это время в канцелярию зашёл Швабрин. Я обратился к нему:

-Товарищ лейтенант, вот скажите, пожалуйста, командиру батареи, вы ведь меня сами вчера послали к дежурному по училищу, ведь правда?

-Товрищ курсант, — невозмутимо парировал Швабрин, -ввы до сих пор не научились обращаться, как положено, к старшему по воинскому званию, к офицеру. Это раз. А, во-вторых, я вас никуда вчера не посылал. Не надо врать, ясно?!

Я негодовал от возмущения. Так нагло врать и обвинять во лжи меня!

-Вы сами лжёте, — сорвалось в отчаянии у меня с языка, хотя я и понимал, что говорить то-либо вообще здеь бесполезно, -вы сами лжёте, товарищ лейтенант!

Швабрин покраснел, сделался багровым, потом сизым, как грозовая туча.

-Щенок! – завизжал он, как резанный поросёнок. –Сопляк! Как ты смеешь! Ты смотри, до чего обнаглели! Да как ты смеешь обвинять старшего по званию, как ты смеешь, вообще, рот здесь разевать!

Пена спеси брызгала из его перекошенного рта прямо мне в лицо, однако не испугался его взбешённого вида, потому что сам готов был от великой досады вцепиться ему в глотку.

-Я скоро буду в равном с вами звнии, товарищ лейтенант, и тогда мы с вами поговорим, и уже ничто не помешает мне набить вам морду.

Кровь в моих жилах клокотала от ярости.

Швабрин уже не мог произнести ни слова. Он задыхался от злости, ловил ртом воздух, не зная, что сказать, всё шире и шире его открывая. Глаза его лезли из орбиит, и в них читался взгляд, готовый стереть меня в порошок, раздавить меня, как букашку, испепелить, уничтожить. От глубокого возмущения и растерянности Швабрин даже не в состоянии был перевести дух. Наконец, он выдавил из себя еле слышно:

-Пошёл вон отсюда, нахал.

-А что это вы здесь раскомандовлись, — ответил я ему, — меня комбат сюда вызвал. Он меня и отпустит, если надо будет.

-Пошёл вон!!!

Я не ожидал, что Швабрин так быстро и ловко подскочит ко мне, развернёт за плечо и выставит за дверь канцелярии.

Дневальный, стоявший у тумбочки рядом с канцелярией, ошарашено посмотрел на меня. В коридоре было ещё несколько человек, которые собрались у канцелярии, привлечённые криками оттуда и слушали, что там происходит, переговариваясь между собой и делясь своими соображениями.

-Козёл! – процедил я сквозь зубы. Это было всё, чем я мог себя успокоить, чтобы взять в руки. И не ринуться обратно в канцелярию, чтобы дать сдачи обидчику, не смотря на то, что на нём были офицерские погоны. Ковь в жилах всё кипела от справедливого возмущения и гнева.

На следующий день я заступил дневальным по батарее. Наряд вне оереди мне объявил комбат. «За грубость со старшими по воинскому званию и попытку обмана», — так гласила формулировка объявленного мне наказания.

Обидно, когда до выпуска осталось несколько недель, считанные дни, можно сказать, а над тобой вот так продолжают издеваться, так и не научившись считать тебя человеком. Ставят «на тумбочку», как паршивогоо сопляка, да ещё по неправедливому поклёпу.

Вечером ко мне снова подрулил Охромов. Я в это врем стоял «на тумбочке» в пресквернейшем расположении духа, да к тому же, ощущая слабость и лень во всём теле.

-Ну, что, ты не передумал? – спросил меня он так, словно бы решил взт меня измором или до сих пор не понял, что я не желаю участвовать в его деле.

-Слушай, иди-ка ты к чёрту, пока я не послал тебя куда подальше, — отмахнулся я от него, как от назойливой мухи.

-Но-но, полегче, — осадил меня Охромов. –Выбирай выражения! Значит, не передумал? Ну, что же, смотри. Я-то знаю, что всё равно ко мне прибежишь. Только учти: может быть поздно. У нас незаменимых людей, как известно, нет.

-Вали, вали отсюда, — повторил я.

Охромов ушёл.

После отбоя, как только ушёл ответственный офицер, я сполз «с тумбочки» и пошёл к себе в комнату, чтобы разглядеть, как следует свои трофеи.

Я достал рукописи из тумбочки, перелистал их, прочитав названия, где они были, поинтересовался датами написания. Среди прочих мне бросилас в глаза дата одной из них – 1778 год. И название у неё было интересное: «Магия чёрная и белая». А рядом стояла надпись в кавычках «перевод». Снаала я не очень-то обратил на неё внимание, и лишь позже до меня дошло, какую ценную штуку я раздобыл.

Я снова нашёл книгу и открыл её. Написана она была старым русским алфавитом, каким пользовались ещё в начале века, и какой я знал только лишь из фильмов, где была кинохроника тех лет. Здесь было много слов смысла которых я не мог понять, но в целом рукопись с грехом пополам прочесть можно было. Мне очень понравилось, что, хотя текст её был действительно рукописным, буквы все были красивы, будто каждую из них вырисовывали, как отдельно взятую, словно их в этой книге было не миллион или даже больше, а несколько десятков. Я подивился трудолюбию и усердию исполнителя текста и тоу немыслимому труду, что был вложен в каждую строчку книги. «А нужно ли было так стараться? – подумал я. –И для чего?»

Подкинув н руке «Магию…», я оценил её вес, который превышал три килограма точно, и начал соображать, сколько может стоить сейчас такая книга на чёрном рынке. Выходили бешенные деньги. Конечно, надо было ехать на толкучку куда-нибудь в столицу, в Москву или Питер, где, наверняка, можно было найти хорошего покупателя. Знающего этой книге толк, и, если не оторвут башку, продать там её тысяч за десять, а то и больше, особенно, если напороться на иностранного коллекционера, у которого «башки» наверняка имеются. На местную «толпу» не стоило и соваться: здесь ошивается лишь одна кугутня деревенская, да и кроме барахла ничем никто не интересуется. Разве что перекупщик иногда наедет, но, покрутится, покрутится и умотает в столицу ни с чем.

Конечно, без специалиста, знающего цену таким вещам, здесь можно было легко попасть в просак и продешевить. Ведь этот редкий экземпляр рукописной книги, быть может, единственный сохранившийся. Много-то рукою не напишешь, да, тем более, с таким старанием. Небось, писарь полжизни над одной этой книгой прокорпел. К тому же, вполне возможно, что эта книга принадлежала перу какого-нибудь знаменитого человека. По моим раскидкам и предположениям, если это было действительно так, то книга была почти бесценна. А если она ещё и не была опубликована… От мелькнувшей у меня перед глазами цифры закружилась голова.

Конечно, в Союзе такую кигу опубликовать практически невозможно. Разве что в минувшие времена смуты и беспорядка, подлившегося какое-то десятилетие, об этом можно было бы подумать. Но если этот экземплярчик переправить за границу и продать какому-нибудь издательству или в частую коллекцию, что ещё лучше. Рукописный оригинал ненапечатнной книги! Это же золотая жила в обществе, где всё продаётся и всё покупается, в руках предприимчивого человека.

Мои приятели, соседи по комнате ещё не спали. Жорик Плёвый (забавная фамилия, отдаёт Одессой, не правда ли?) увлечённо читал какую-то кигу. Рома Кудрявцев готовился к ночному похождению до знакомой девицы, к которой он частенько наведывался даже сейчас, когда все более менее благоразумные его сокурсники старались с этим «завязать». Вместе с ним одевал спортивный костюм и Максим Савченко. Правда, куда собирался он, было не известно никому в батарее. Они занимались своими делами, а я своим: читал рукопись. И вдруг, когда я на секунду оторвался от неё, то заметил, что они все втроём смотрят на меня ошарашенными глазами.

-Слушай, мужик, — сказал Жора, — у тебя волосы дыбом стоят. Ты чего? А?!

И не успел я опомниться, как они все оказались у моей кровати и принялись рассматривать мои трофеи.

Мне это сразу не понравилось. Но лишь через минуту я смог произнести внятно:

-Э-э-э, ну вас на фиг, друзья.

Я стал одного за другим отталкивать их от своей постели, но они возвращались назад.

-Ты чего, посмотреть нельзя, что ли? – обиженно и возмущённо сказал Савченко, потом всё же отошёл первым и уже потом добавил. –Подумаешь!

И первым бросил мне на кровать толстенный талмуд:

-На, подавись!

-Не, рабята, чего вы?! – они один за другим вернули мне папки и бумаги. –Смотрите, пожалуйста. Только… только это вещи музейные понимаете, реликвии, можо сказать. Мне их на несколько дней дали почитать, — оправдывался я, как мог, чтобы вернуть расположение товарищей.

-Кто же это такой дал тебе музейные ценности почитать? – съязвил Жора.

-Одна знакомая. Она в музее работает.

-Ага. Наверное, вещи-то дорогие, эти книжки? – продолжил Жорик.

-Наверное, — согласился я.

-А она не боится, что с ними что-нибудь случится, и ей придётся за них отвечать? Ей же за это, наверное, голову отвинтят.

-Боится. Так я потому и говорю: осторожнее, не рвите. А вы набросились, как с голодного края.

-Никто твои бумажки рвать и не собирался, — вступил в разговор Максим Савченко. –Поглядеть хотели. А ты: ну вас на фиг, ну вас на фиг… Деловой, как двери.

-Да, смотрите, пожалуйста, кто же вам не даёт? – продолжал я оправдываться.

-А иди ты к чёрту со своей музейной чепухой, — досадливо махнул рукой Максим в мою сторону и, подтягивая на ходу спортивные штаны, осматривая себя и отряхивая их от налипших кусочков нитки и пылинок, вышел из комнаты.

Рома Кудрявцев, меньше всего заинетересовавшийся моей «музейной чепухой», вышел тут же следом за ним.

-Ладно! Всё это ерунда и мелочи жизни, — подвёл черту перепалки Жора, — но скажи мне, пожалуйста, чего у тебя волосы на голове шевелились, а? Я такого никогда не видал.

-А ты почитай, — посоветовал я ему, -что здесь написано, тогда и у тебя зашевеляться.

-Да ну? – удивился он. –И что же там такое написано у тебя?

-Хочешь прочту?

-Прочти, — согласился он.

Я открыл первую попавшуюся страницу и, спотыкаясь на каждом слове, прочёл ему несколько страниц из подвернувшейся, как специально главы «Заручение у Дьявола».

-Ну, как, страшно? – спросил я егоо после.

-Да ты знаешь, не настолько, чтобы так бурно реагировть, — выдал своё резюме Жорик и снова уткнулся в свою книгу, которую он читал до этого.

-Ну и ладно! – притворно уязвлённы голосом закончил я разговор, и, решив больше не испытывать терпение судьбы, собрал все свои книги и положл их обратно в тумбочку.

Ночью меня сморил необыкновенно крепкий сон. Моя смена выпадала на вторую половину ночи. Мой напарник будил меня, будил, да не добудил, как следует, и, так и не проснувшись окончательно, я снова заснул. Да и было от чего такому случиться: сказались бессонные ночи.

Под утро в казарму пришёл для проверки несения нарядом службы наш замполит дивизиона. Это было большой неожиданностью, потому что нас уже давно никто не проверял. И он застал наряд полностью спящим.

Замполит разбудил дежурного по батарее, а тот поднял нас, потом он пересчитал людей по комнатам. Оказалось, что нет на месте девяти человек. Замполит не стал долго разбираться, поднимать замкомвзводов, выяснять, кого же не оказалось ночью в казарме, а просто сказав дежурному: «Видишь, сержант, не хватет девяти человек! Утром доложишь комбату, кто отлучался», — развернулся и ушёл досыпать домой.

Утром комбат был, понятное дело, вне себя от ярости. Теперь, перед самым выпуском, такое страшное пятно легло на репутацию нашей батареи, только-только начавшую выправлять дела с дисциплиной.

Нас сняли с наряда и вместе с самовольщикми поставили перед строем. Собрали весь дивизион.

-Вот, полюбуйтесь! – разгорячённо говорил, почти кричал, взмахиивая руками в нашу стоону, комнадир дивизиона. –Это будущие лейтенанты, это будущие офицеры, это будущие командиры взводов, которые через два без малого месяца придут в войска, будут командовать людьми и требовать от них, чтобы они им подчинялись! Вы меня, товрищи курсанты, стоящие здесь, в строю, извините, конечно, но я отвечу этим оболтусам коротко и просто, по-русски: хуй вам, ребята…

Потом он говорил ещё что-то на отвлечённые для нас понятия вспоминая про воинскую честь и приводя примеры из жизни и устава, махая руками у нас перед лицами и брызгая во все стороны гневной слюной, но закончил свою обличительную красноречивую тираду вполне прозаично и буднично:

-Позор, позор таким курсантам. Они будут строго наказаны. Командиру батареи с сегодняшнего дня увольнения в батарее прекратить, я имею ввиду на ночь и в будничные дни, — тут же по строю батареи прокатился ропот возмущения и недовольства. –Да, — подтвердил командир дивизиона, отвеччая на этот гул курсантских голосов, -а в субботние и выходные дни, ну, праздников у нас вроде бы не намечается, но и на праздники тоже, увольнения для вашей батареи сокращаются до минимума. Я потом сам скажу, сколько человек можно будет отпускать. Вы поняли, товарищ командир батареи?

-Да, товарищ подполковник, — ответил старший лейтенант Скорняк.

-Вот, очень хорошо. Наряд, стоявший сегодня ночью и допустивший самовольную отлучку наказать, товарищ старший лейтенант, самым строгим образом. Ну и, соответственно, самое плохое распределение – им: вот этим девятерым и наряду!

И вот мы уже стояли в канцелярии у командира батареи, понурив головы и слушая общую часть нотации. Слушать упрёки было неприятно, но главное ещё было впереди: комбат будет разговаривать с каждым отдельно, по очереди, и только ему скажет, какую меру наказания он к нему применит или придумает потом. И вот там-то держись!

Так и случилось. После общей нотации, старший лейтенант Скорняк выдворил нас из канцелярии в коридор, а затем по одному начал вызывать к себе. Это была процедура, щекочущая нервишки. Каждый выходил оттуда молча, насупившись, и так же удалялся. Избегая отвечать на вопросы ещё не искушённых, а комбат, не давая опомниться, тут же вызывал следующего.

Настала и моя очередь зайти в канцелярию. Комбат сидел, развалившись на своём мягком стуле, протянув вперёд ноги, закинув одну руку за спинку сиденья, а второй держа дымящуюся сигарету. Весь вид его должен был внушать заходящему, вероятно, что он кот, а тот, кто заходит, мышь, попавшая в его лапы, и сейчас он собирается с этой мышью вдоволь наиграться, пока не надоест, а пот ом выкинуть, вышвырнуть её, помятую и полудохлую, вон.

На меня, впрочем. поза комбата особого впечатления не произвела, потому что терять-то мне особо, в отличии от других, было-то и нечего. Всё, что уже можно было потерять, я уже потерял, и теперь был спокоен, как удав.

Комбат, видимо, заметил, что поза его для меня не слишком убедительна, и потому, наверное, начал издалека. Хотя, возможно, что ничего он не замечал, и я просто переоценил его умение разбираться в людях.

-Яковлев, тебе не кажется, что ты в последнее время мне сильно примелькался, а? – спросил он, хитро и недобро прищурив глаз, а вторым посмотрев на поднесённую ко рту сигарету и сделав глубокую затяжку.

-Кажется, — ответил я, почему-то, хотя вовсе не желал так отвечать, и голова моя поникла сама собой. Возможно, я смалодушничал, и это было не в мою пользу.

-Вот и мне так кажется, — подтвердил комбат. –Сотри. Сначала тебя не было полночи самого. Ты, кажется, тогда бегал в самоволку или не вернулся вовремя из увольнения, — это не имеет значения, потому что мы с твоим командирои взвода ждали тебя чуть ли не до утра. Раз? Раз! Потом ты придумал какую-то женщину, обманул дежурного по училищу, который тебе в отцы годится, нахамил лейтенанту Швабрину, который не хотел тебя отпускать и правильно делал, поставил его в неловкое положение перед тем же дежурным по училищу, сделав его, что называется, дураком, затем ушёл в увольнение на ночь, хотя дежурный по училищу не имеет никакого права разрешать тебе увольнение. Отпустить тебя может только командир батареи или взвода, и то не всегда, ну а уж в совсем крайних случаях, когда позарез надо, то и ответственный офицер, который остаётся в батарее, но опять же, если он сочтёт это нужным. Лейтенант Швабрин не счёл нужным отпустить тебя в увольнение, так ты побежал на него жаловаться, и кому?! Дежурному по училищу! Это же смешно! Но всё-таки, это уже два.

Скорняк загнул второй пале на руке, которой держал сигарету.

-Я не ходил жаловаться, товарищ старший лейтенант, — снова сказал я то, что уже однажды объяснял ему, но безрезультатно, -а лейтенант Швбрин сам отослал еня к дежурному по училищу, потому что, как он выразился, не может отпустить меня в увольнение.

-Молчи, Яковлев, молчи, — перебил меня комбат, -я уже не говорю о том, что по закону тебе положено за то, что ты опоздал из увольнения, равно как и за самовольную отлучку, нести уголовную ответственность, а не стоять здесь передо мной и оправдываться. Это мы с вами привыкли в бирюльки играть, всё за детей вас считаем, а давно уже положено по закону спрашивать. Заслужил срок – иди мотай его, и никаких разговоров. Тогда бы сразу и дисциплина другая стала, и нарушителей было бы совсем мало, потому что половину бы посадили, а вторая угомонилась бы, поглядев на первую. А мы вас всё жалеем! Как же, не солдаты всё-таки: люди на офицеров пришли учиться, выбрали себе нелёгкую профессию, а их – сажать! А надо сажать, потому что присягу вы принимали и обязались её не нарушать. Вы все здесь считаетесь военнослужащими срочной службы. Сроч-ной! То есть те же солдаты. И приходите сюда в основном не после армии, а с гражданки, после школы, от маминой юбки. Мы с вами тут цацкаемся, да вот в итоге такими же слюнтяями, как пришли, большинство и выпрускается… Ну, ладно! Стоишь ты в наряде, отбываешь, так сказать, наказание от командира батареи. И в этот же наряд спишь сам и допускаешь уход людей из казармы, что должен, наоборот, предотвратить! Три!.. Видишь, сколько ты натворил дел, буквально за последние полторы-две недели?! И это ещё хорошо, что в самоволке нис кем ничего не случилось! А то бы сел в тюрьму дежурный в первую очередь, а может быть и я, но я бы не сел! Я бы вас, скотов, тогда просто бы поубивал, вот и всё! Было бы хоть за что сидеть!

В канцелярии воцарилось напряжённое молчание. Мне было неловко, и я не знал, куда деться от его взгляда.

-Чего молчишь, Яковлев? – устало вдруг спросил комбат.

-А что мне говорить? – спросил я.

-Действительно, — совсем уже примирительно согласился старший лейтенант Скорняк, -с тобою всё ясно.

Он помолчал немного, сделав пару глубоких затяжек, подумал, глядя куда-то мимо меня, а потом сказал:

-Ну, что же крови вы у меня попили достаточно за эти четыре года. Я ничего никому не забываю. Вам постараюсь тоже не забыть, тем более, что времени не так уж и много осталось, чтобы со мной склероз случился, ясно вам?!.. Ну, а теперь идите.

Я был раздавлен, разбит, как будто на мне всю ночь возили воду. С наряда меня. Разумеется сняли и отправили полусонного на занятия. Хорошо, что была самостоятельная подготовка к государственным экзаменам, и я сразу же завалился дрыхнуть на последней парте. Совесть так и не смогла побороть сна.

Глава 12.

То, что обещал мне комбат, случилось очень быстро. Даже не пришлось долго ждать.

Утром меня с наряда сняли, а уже днём я снова стоял в канцелярии перед комбатом.

-Яковлев, а где ваш штык-нож? – его вопрос поверг меня в недоумение.

-Как где? – не понял я ещё подвоха, который был мне приготовлен. –Я отдал его новому дежурному по батарее, сержанту Слуцкому.

-Не щнаю, не знаю. Твоего штык-ножа в оружейной комнате нет. И он с тебя не списан. Иди его ищи.

-Да, но я передал его новому дежурному по батарее, — настаивал я.

-Где это зафиксировано? Где запись в книге приёма и сдачи оружия, что ты свой штык-нож возвратил?

-Нигде. Я ему просто так отдал, потому что спешил на занятия, — сказал я, начиная уже соображать, куда клонит комбат. –У нового наряда не было оружия, и они попросили штык-ножи у нас.

-И ты отдал свой штык-нож?

-Да, отдал, а как же

-Ну, вот как отдал, так и возвращай. Иди, ищи, где хочешь. твоего штык-ножа нет ни у наряда, ни в оружейке. Он с тебя не списан.

Он немного помолчал и добавил уже официально:

-Идите, ищите, товарищ курсант, думайте, где он может быть. Времени я вам даю до завтрашнего утра. Завтра я пишу рапорт с просьбой назначить расследование, если штык-нож не будет найден, и вы будете платить, причём, согласно приказа министра обороны, помните ноер приказа?.. Так вот, согласно этого приказа с вас будет удержана десятикратная стоимость за утрату оружия.

-А почему это, товарищ старший лейтенант? – возмутился я.

-Да потому что вы его получали под роспись, вы и должны были под роспись его сдать. Вы этого не сделали. А потом говорите, что кто-то виноват. Виноваты только вы и личная ваша безалаберность.

-Ну, спросите у дежурного, товарищ старший лейтенант, спросите у дежурного по батарее, сдавал я ему штык-нож или не сдавал. Он подтвердит, что я ему штык-нож этот проклятый отдавал.

-Вот он-то как раз и отрицает это. Я его уже спрашивал. Он ничего не знает.

-Как же так, я ведь ему отдавал?!

-Не знаю. Разбирайтесь с ним. А я вм задачу поставил. Вы меня поняли?

Он посмотрел на меня долгим взглядом, в котором не было ни капли сочувствия, но было хорошо скрытое злорадство.

Я вышел из канцеларии и тут же повстречал сержанта Слуцкого, которому отдавал свой штык-нож

-Слушай, — обратился я к нему, — я тебе утром отдавал штык-нож. Ты не знаешь, где он сейчас?

-Вы мне ничего не оставляли, — ответил Слуцкий и меня сразу смутило его «вы мне». В конце четвёртого курса ни один ержант не обращался к курсанту на «вы», равно как и обратно. А тут – на тебе, ещё несколько часов назад, когда мы сдавали ему наряд, он разговаривал совсем по-другому.

-Как это не оставлял? – изумился я.

-А вот так! Все сами поставили штык-ножи в пирамиду, а ты пришёл?

-Ну и что же, нельзя было мой штык-нож поставить в пирамиду за меня? Неужели это так тяжело сделать, тем более. Что я вашему наряду его оставил.

-У меня других дел много было. Надо было всё оружие пересчитать, порядок посмотреть. Что же мне только и дел, что с твоим штык-ножом бегать? Ты ведь даже никому не сказал, никого не предупредил, где ты его бросил

«Ага, уже «ты». Так-то лучше,» — подумал я. Меня не покидало ощущение, что Слуцкий знает, где мой штык-нож, но не говорит, потому то его предупредили и запугали. Вернее, предупредил и запугал. И это, наверняка, дело рук комбата.

-Странно, как это ты принял наряд с нехваткой одного штык-ножа и не доложил комбату?

-Я говорю, времени у меня не было, бегать, собирать штык-ножи ваши. Кто пришёл и сдал сам, с того я списал. А про тебя подумал, что возьму твой штык-нож после занятий, когда ты придёшь в казарму.

-Да, но почему ты тогда решил, что он у меня пропал и доложил комбату?

Вопрос мой явно застал его врасплох. Он долго не знал, что же мне ответить, а потом вдруг выдал:

-Слушай, вернее, слушайте, товарищ курсант, перестаньте, во-первых фамильярничать, а, во-вторых, отстаньте со своими гллупыми вопросами. Я у вас штык-нож ваш не брал, его не терял. Вы сами его потеряли, сами и ищите.

Я понял, что говорить с ним без толку.

-Слушай, Слуцкий, — обида и злость заговорили во мне, -если я когда-нибудь узнаю, что ты причастен к пропаже этого штык-ножа, то тебе не сдобровать. Я уж тогда тебя из-под земли достану!

Слуцкий не принял моего вызова, хотя один тон моего голоса стоил того, чтобы попробовать набить мне морду, тем более, что он был не из хлипких.

Я развернулся и пошёл искать пропажу, хот был твёрдо уверен, что он давно покоится в сейфе у комнадира батареи, воспользовавшегося моей небдительностью. Ведь он обещал мне отомстить, вот и отомстил.

Естественно, что поиски мои результата не дали, хотя я, на всякий случай, обыскал всю комнату. Напрасно я заглядывал во все углы, под шкафы, зря искал и под пирамидами для оружия, и в тумбочке дневального, всё-таки надеясь, что лди не настолько подлы и низки, как я про них думаю.

По чужим комнатам я смотреть не решился: может быть, это покажется смешно, но испугался, что мне могут приписать ещё и воровство, если омбат и Слуцкий, а он был наверняка с ним заодно, подлая «шестёрка», увидят меня там и додумаются подстроить мне и такую козню. Додумались же спереть у меня штык-нож! Ну, ладно, моя пропажа – я и рассчитаюсь, но если сделают меня вором в глазах всей батареи, то это будет уже в тысячу крат хуже. Провались он, этот штык-нож, пропадом!

Че больше я думал, вспоминал события утра, тем сильнее укреплялся во мнении, что всё произошедшее не случайно, и эта попытка насолить мне, проучить. Дежурный не знает, где штык-нож, дневальные (свои же вроде бы пацаны!) на мои вопросы отвечают что-то невразумителное, и так это нехотя, небрежно, но в то же время и виновато, а вообще-то стараются молчать.

Когда мысль о том, что меня здорово надули, укрепилась во мне окончательно, то я начал соображать, что мне теперь делать.

Сначала я попытался достать взамен утерянного другой штык-нож. Но поспрашивав у товарищей, понял, то это практически невозможно. Надо было тоже платить и немалые деньги.

Навели меня мои приятели на одного прапорщика, который мог продат мне штык-нож, но ста рублей, которые он за это запросил, у меня не было и в помине. Он сказал, что в училище я дешевле штык-ножа не куплю, так что, пока он не передумал, надо взять у него. Но я отказался, и прапор сказал, чтобы я вообще больше к нему по данному вопросу не обращалс, а тому, кто меня послал, а он знает, кто это, он «хорошенько врежет по морд», чтобы не совал кого попало.

Всё-таки, наверное, стоило любыми правдами и неправдами занять денег и купить у него этот штык-нож, потому что, действительно, больше нигде во всём училище невозможно было достать подобную штуку. Но в моей душонке всё-таки теплилась ещё дурацка надежда на чудо, на то, что штык-нож найдётся или произойдёт ещё что-нибудь, что спасёт моё положение.

Была ещё одна соломинкка, за которую мне очень хотелось уцепиться. Слуцкий, помнитс, говорил, то я один не сдал штык-нож, а остальные, якобы, вернулись и сдали своё оружие лично. И, если это была неправда, то можно было попытаться раскрутить Слуцкого на этом факте и заставить признаться, куда же пропало оружие, улиив его во лжи и прижав, как следует. Тогда бы можно было и ва-банк пойти, вообще, сказать ему, куда же пропал «ножичек», не намекнуть даже, а выложить, как факт, что он у комбата и не без его помощи.

Не теряя времени, я быстро нашёл одного за другим дежурного и дневального, стоявших со мной. И каково же было мне, когда услышал от обоих утвердительные ответы. Оба утверждали, что сами сдавали оружие в пирамиду. Видно, их кое-кто нашёл раньше меня…

От них я узнал, что их вызывали после первой пары часов занятий в батарею, тобы они сдали своё оружие в пирамиду. Причём, каждого по отдельности, и один другого не видел и не знал, что тот тоже приходил в казарму.

Значит, их вызвали, а меня забыли? Получалось очень интересно. Напрашивалось сразу несколько вопросов. Я долго думал, как повернуть эти факты в свою пользу, но так и не смог придумать. Хотел было подойти к Слуцкому и спросить, почему это он всех вызвал сдавать оружие, а меня забыл. Но подумал, подумал хорошенько, и решил не делать этого: всё равно ничего не докажешь. Комбат умеет закручивать дела так лихо, что ни одна собак не подкопает, комар носу не подточит.

Я плюнул на всё и решил: будь, что будет.

Так прошло два дня. Никто меня не трогал, словно ничего и не произошло. Ничего примечательного за это время не случилось, если не считать того, что я, как ни располагало к безделью паршивое состояние духа, занялся дальнейшим почтением рукописей, взятых из дома старик и лишний раз убедился, что рукописи были весьма ценные, насколько мне позволяла судить моя эрудиция и познания истории и мира книг.

Экземпляры, попавшие ко мне в руки были оригинальны, необычны и, наверняка, уникальны. Такого я никогда раньше не читал. Старинные рукописные книги давались мне с трудом. Но взять хотя бы книгу моего отца: неординарна мысль, необыные взгляды на вещи, которые неустанно подавались нам, обильно зацементированные догмой официозной науки, взгляд на нашу жизнь как бы со стороны, из-за бугра, что называется, трезвые философские суждения – всё было для меня свежо, необычно, увлекательно, интересно. Невероятно, но то, что меня не заставили бы и дубиной читать в наших учебниках по философии и дурги наукам обществоведения, в этой книге я прочёл залпом и с невероятным упоением. Хотя, конечно, доля эйфории была и от того, что это всё же была не чья-нибудь рукопись, а труд моего отца.

Ещё одна весьма заинтересовавшая меня рукопись под названием «Магия чёрная и белая», в которой описывалось такое, от чего волосы вставали дыбом, делалось страшно, жутко было верить, что такое действительно возможно, но убедительность повествования заставляла верить, что это действительно правда. В первой асти книги описывались разлиные способы вступления в сговор с нечистью, использование нечистой силы дл достижения своих целей, а во второй, наоборот, способы защиты от неё и использовния силы божественной. Что и говорить, что современному человеку все эти описания кажутся сказками, однако, поему-то при прочтении у меня волосы вставали дыбком и страшно было вечером пойти даже в туалет, где, по обыкновению, не горела ни одна лампочка.

Я очень заинтерессовался попавшими ко мне рукописями, но читать их мешал скверный почерк и нехватка времени: на занятия с собой брать эти бумаги я опасался из-за чрезмерного любопытствамоих однокашников и читал их только по вечерам, немного до отбоя и после, далеко за полночь.

Так протекли два дня, полные радости от общения с чудесными творениями рук человеческих. Но несмотря на эту благодать и умиротворение, доставляемые чтением вещей столь необычных, в глубине души где-то кололся, копошилс, не угоманивался червячок тревоги за утерянное оружие. Предчувствие неприятности и беды тяжёлым камнем лежало на сердце.

Чувства, интуиция не обманули меня. Обо мне снова вспомнили.

На третий день, после обеда меня вновь вызвал к себе командир батареи.

-Возьмите, товарищ курсант, ознакомьтесь и распишитесь, что вы прочитали и ознакомились, — сказал он мне, швырнув через стол несколько скрепленных листов стандартной бумаги, исписанных мелким, убористым почерком.

Я взял бумаги в руки, и по мере того, как их читал, чувство досады и обиды от нессправедливости всё больше и больше одолевало меня. От огромной несправедливости по отношению ко мне со стороны командира батареи глаза наполнялись слезами, а дыхание вовсе спёрло.

Это были материалы расследования, проведённого по случаю утраты мною штык-ножа. В них говорилось следующее:

«17 июня курсантом Яковлевым при смене с наряда был утрачен полученный им штык-нож. В ходе расследования установлено, что оружие курсантом Яковлевым утрачено в силу личной недисциплинировнности и безответственности. Штык-нож за номером 357 не был сдан получившим его курсантом Яковлевым в оружейную комнату или передан новому дежурному под роспись, в силу чего дневальным по батарее курсантом Яковлевым были созданы предпосылки для утраты штык-ножа…

Считаю, что вся ответственность за утерю оружия лежит на курсанте Яковлеве, и предлагаю возместить материальный ущерб государсству, возникший в результате утраты, с кратностью десять за его счёт…

Командир батареи ст. л-т Скорняк.»

Ниже уже стояла резолюция наальника училища:

«Курсанту Яковлеву материальный ущерб за утерянный штык-нож с применением кратноти десять в размере 179 рублей 20 копеек возмесстить штык-нож № 357 списать с книги учёта материальных средств подразделения.

Начальник училища генерал-майор Долговязов.»

Сто семьдесят девять рублей! Я опешил. Где мне взяь такие деньги? И это ещё к тем немалым долгам, которые у меня уже имеются перед ссокурсниками. Для меня это был сокрушительный удар в солнечное сплетение, в самое поддыхло. Теперь мне ни за что точно уже тоно не выбраться было из долговой ямы. Чуда никакого не случилось, да этого и надо было ожидать, если мыслить трезво.

Я прочитал уже написанное на нескольких стандартных листках, но всё ещё стоял и глядел на них, не в силах поверить, что такое случилось.

-Ознакомился, Яковлев? Тогда расписывайся и побыстрее, у меня не так много времени, чтобы разбираться тут с тобой полчаса.

Слова комбата вывели меня из состояния оцепенения.

-Но, товарищ старший лейтенант, где я возьму такие деньги? – спросил я, наконец.

-Не знаю, не знаю. Это не моё дело. Наверное, вычтут с вашей выпускной получки.

-Но ведь я тогда почти ничего не получу по выпуску!

-Отчего же? Половина и даже больше твоих подъёмных у тебя останется.

-Но у меня большие долги, товарищ старший лейтенант. Если такое случится, то мне придётся отдат все свои деньги, и я ещё останусь должником. Я очень расситывал на выпускной гонорар. Что же мне теперь делать?

-Не знаю, не знаю, товарищ курсант. Как потеряли штык-нож, так и расплачивайтесь. Он ведь тоже денег стоит. Кто же виноват, что вы его потеряли? А коль сумели потерять, то умейте и рассчитываться.

-Да, но стоит-то он не сто семьдесят девять рублей! Почему я должен платить за него в десять крат больше, ем он действительно стоит? Ведь почти две сотни получается! Почему?

-Вы что, не знаете приказа министра обороны, что за утрату оружия его стоимость возмещается в десятикратном размере?

-Не знаю, — откровенно соврал я, надеясь получить в свои руки хоть маленькую зацепочку, за которую можно было бы удержаться.

-Очень печально. И это будущий офицер! Как же вы будете людьми-то командовать? Они же у вас всё порастащат, попродают, если вы не будете знать таких элементарных вещей. А, между прочим, приказу этому лет, наверное, столько же, сколько и вам, а то и поболее будет. Так вот, если вы не знаете, то довожу вам ещё раз. Есть такой приказ министра обороны, — он назвал номер, -согласно которого за утрату оружия в силу личной недисциплинированности виновный выплачивает его стоимость в десятикратном размере. Что у нас и получилось. Понятно вам или нет?

Он сделал глубокую затяжку и выпустил дым в мою сторону, снисходительно улыбнувшись.

-Но разве его промотал или пропил? Я же сдал его дежурному по батарее.

-Кто это видел? – спросил комбат.

-Дежурный…

-Дежурный? А ещё?

-Всё.

-Ха-ха-ха, — засмеялся комбат, -Яковлев, ты же уже взрослый парень, два десятка лет прожил уже, а говоришь такую ерунду, то простительна лишь пятиклашке какому-нибудь, да и то двоешнику круглому. Неужели ты не знаешь, что для любого доказательтва нужны свидетели? Ты думаешь, что дежурный признается, что ты сдавал ему штык-нож? Я в этом глубоко-о сомневаюсь. Тогда ведь платить за оружие придётс ему. Зачем ему это нужно? Кому же охота платить из своего кармана? Мы же все умные, всем хочется за чужой счёт, нахалявку. Вот и пойди, добейся, чтобы он признался, что брал у тебя штык-нож. Платить-то ему не хочется.

-Мне тоже не хочется, а что?..

-Так ты, — улыбнулся комбат чуть ли не по-товарищески, чуть ли не по-свойски, -ты – совсем другое дело. Ты ведь за потерянный штык-нож расписывался? Тебе и платить. Потеряй его хоть курсант Пупкин, которому ты отдал его поносить, отвечать-то всё равно тебе. Таков закон жизни.

Он сделал паузу и затнулся, пригубив сигарету.

-Ну, всё! Расписался? – спросил потом. –Теперь иди и не мешай мне работать. У меня ещё и помимо твоего другие дела есть.

Комбат склонился над столом и зачеркал авторучкой по бумаге, рисуя что-то своим торопливым, мелким почерком и давая понять мне, что разговор между нами окончен.

-Я ещё не расписался, товарищ старший лейтенант, — обратился я к нему вновь.

-Ну, так расписывайся, — ответил он, не поднимая головы.

-А если я не стану рсписываться, что тогда? – задал я вызывающий вопрос.

-Ничего особенного, — ответил старший лейтенант Скорняк, -просто я буду знать, то имею дело с трусом и подлецом, который боится ответить за свой поступок. А на ход дела твоя роспись абсолютно никак не повлияет.

-Зачем же тогда расписываться? – недоумевал я.

-Положено так, расписаться, что ознакомлен.

Я поставил свою закорючку на материалах расследования, положил бумаги на стол комбата и хотел уже было выйти, как тут его голос остановил меня:

-Подожди, — сказал он, посмотрев на бумаги, -выше своей росписи напиши: «С материалами расследования ознакомлен», а ниже поставь свою фамилию…

На построении перед ужином наши командиры решили собрать батарею, что в последнее время было редкостью, потому что дело шло к выпуску, и они тоже позволили себе немного расслабиться.

Собирать нашу батарею пришлось около двадцати минут, и это не смотр на то, что подпольная система оповещения была чётко организована ещё со времён середины – конца третьего курса. Кое-кого вызывали по телефону от только что встретивших их подруг и жён, а за кем-то пришлось и сбегать в город. «Отмазки», как всегда, были железные: сидел в самом дальнем углу училищной библиотеки, за цветком раскидистой пальмы, и потому долго не моги найти, или, пошёл заниматься спортом на спортгородок, потом лёг в траву на полосе препятствий и заснул – тоже долго не могли найти.

Но худо-бедно, ерез двадцать минут батарею всё-таки собрали.

К слову сказать, и офицеры уже не спрашивали так строго, как раньше, а смотрели на столь значительные задержки сквозь пальцы.

Когда вся батарея была построена, выровнена, проверена по количеству людей, комбат вызвал меня из строя и, вывев на середину, обратился к курсантам:

-Как вы знаете, товрищи курсанты, этот товарищ несколько дней тому назад был в наряде, который ноью спал и допустил уход из подразделения самовольщиков. За это он ещё будет наказан. Но этот же курсант, этот обормот – я его по-другому и не могу назвать – утерял при смене с того наряда свой штык-нож. Найти его не удалось. Наальник уилища приказал провести расследование. Установлено, то оружие утрачено в силу халатного обращения с ним курсанта Яковлева, то есть вот его, — он показал в мою сторону, -халатного обращения. Расследование закончено. С товарища Яковлева будет удержана десятикратная стоимость оружия. Это почти двести рублей! Советую вам учесть пример вашего товарища и быть внимательным при обращении с оружием, подмать об отношении к его сохранности и сбережению. Думаю, что двухсот лишних рублей ни у кого нет. скоро вы будете выпускаться. Государство выплатит вам определённую, довольно большую сумму денег. Так вот, товарищ Яковлев своих денег уже не получит полностью, как бы ему не хотелось. Смотрите, чтобы с кем-нибудь ещё не случилось того же самого…

После ужина я лёг на кровать, разбитый и униженный. Даже не лёг – рухнул, словно подкошенный. Настроение было столь пршивое, что жить не хотелось. Сдохнуть, и все дела!

Никто из соседей по комнате не обращал на меня внимания. С одной стороны и правильно, потому то слова здесь были алоутешительны, но с другой… С другой стороны хотелось до жути ьего-то понимающего взгляда, чьего-то сочувствия, дружеского слова утешения, пусть хоть попытки облегчить мои страдания. Никто не нашёл в себе мужества подойти ко мне и сказать хотя бы одно слово, хотя бы руку на плечо положить.

Жора Плёвый всё читал свою книгу. На ужине он назидательно поинтересовлся: «Как же так?», на что я лишь равнодушно махнул рукой. Ромы Кудрявцев убежал вместе с другими любителями футбола поиграть на ближайшем школьном стадионе, расположенном прямо по соседству. Максим Савченко возился с какой-то радиосхемой, тыкая в неё паяльником. Он был мастером по этой части. Когда мы после третьего курса переехали из казармы в полуказарменное общежитие, он предложил сделать систему, отключающую свет и электроприборы в нашей комнате, когда в неё открывается дверь, чтобы после отбоя можно было читать, слушать магнитофон и заниматься другими запрещёнными вещами. Сам придумал, сам предложил, сам и сделал, мы втроём лишь помогали ему в этом.

Я был не в состоянии заставить себя заниматься чем-либо. Жестокая, тяжёлая меланхолия напала на меня. Все мои думы были о том, где теперь раздобыть денег. Но думать было трудно, мысли текли медленно, тягуче, путались, смешивались одна с доугой, клеились, как липучая смола.

Я попытался подсчитать, сколько же я теперь должен в целом, но не смог. Память словно отшибло. Нао было искать маленький, красный блокнотик, затерявшийся где-то в моей тумбочке среди тетрадей и вещей. Я уже привстал, был, чтобы заняться его поисками, хоть чем-то отвлечься, но явственно почувствовал, что нет уже никаких сил, и рухнул обратно на кровать.

Никак не хотелось мне к моим прежним долгам приписывать ещё и эти сто сеьдесять девять рублей, брать их в счёт. Я считал этот начёт несправедливым и догадывался, понимал, чувствовал, что меня крупно облапошили… надо было как-то доказать свою правоту. Но как?

Первым делом надо было изучить упомянутый комбатом приказ, сходить в строевую часть училища, попросить, почитать, чтобы понять правильно ли ко мне применён коэффициент десять. Мне казаллось, то я не должен платить столь большую сумму за случайную утрату штык-ножа.

Но на поиски и изучение приказа необходимо было много времени. Да и к тому же днём, когда работают отделы управления училища, у нас тоже занятия, тогда тяжело отлучиться, тем более мне, и, особенно, после всего того, что произошло, а вечером, когда свободное время у меня было, строева уже была закрыта.

Но хорошо, выкроить время, взять приказ ещё можно было. А вот доказывать потом, что ты прав, что с тобой обошлись несправедливо – на это времени могло-то и не хватить. Да ещё и неизвестно, смог бы я доказать свою правоту или нет, а время-то уже было бы упущено. А теперь действовать надо было наверняка. Иначе последствия грозились быт печальными и непредсказуемыми, но, во всяком случае, ниего хорошего мне не сулящими. Вообще было удивительно, как это занимавшие мне деньги ещё не расправились со мной и пока не очень-то беспокоят, ведь дело близилось к выпуску, а, судя по всему, я был несомненный банкрот.

Вечером, перед отбоем я всё же нашёл в себе силы встать и пойти умыться. В умывальнике мне встретился Охромов. Он со злорадной весёлостью и торжественностью, улыбаясь, безо всякого стеснения во весь рот эдак гонористо спросил: «Ну, что, полу-чил?!»

Его наглое, развязное обращение привело меня в чувства. Откуда-то даже взялись силы разозлиться, и я подумал: «Сейчас и ты получишь, чтобы не сильно радовался. У меня несчастье, а он зубоскалит, сволочь. Сейчас, как врежу по морде!»

Но врезать я ему не врезал, а просто промолчал.

Видя, что разговора не получается, Охромов поубавил хамства в голосе, спросив уже дружелюбно:

-Ты чего не здороваешься?

Мне неприятно было с ним говорить, тем более объяснятся по каким-либо вопросам, но я всё же заговорил, смалодушничал, наверное.

-Не хочу я с тобой говорить.

-Почему же?

-Не знаю, не хочу – и всё…

-Странно, мы с тобой такими корешами были…

-Слушай, сколько ты будешь дураком прикидыватся, сколько можно с тобой на эту тему говорить? Что было, то прошло. Да и, к тому же, я многого не знал про тебя.

-Чего же это ты не знал? – тон голоса Охромова опять стал снисходительно-издевательским. –Что в картишки поигрываю? Так, поверь мне, это мелочи жизни, из которых ни один нормальный человек не станет делать такой трагедии, какую разыграл ты. Я же только пытался заработать деньги. Никому это пока не запрещено. Гулали-то мы с тобой вместе, вместе делили все удовольствия жизни. Значит, тебе друг, товарищ и брат.

-Если бы ты был другом, то не скалился, когда у меня произошло несчастье, не злорадствовал бы, как ты это только что сделал.

-Да я не злорадствую, — начал оправдываться Гришка, — где ты видишь, что я злорадсствую? Я просто вспомнил одну фразу, которую тебе говорил несколько дней назад.

-Какую такую фразу? – спросил я, и в голосе моём зазвучали нотки враждебности, которые Охромов уловил и стал вести себя ещё более виновато.

-Не помнишь, что ли? – произнёс он почти заискивающе. –А ведь я тебе сказал: « Ты ещё вернёшься ко мне!»

-Ну и чего смешного ты нашёл в этой фразе?

-Да ничего. Просто смешно то, что ты действительно сам ко мне вернёшься. Даже если не сегодня, то на днях. Ты сам подойдёш ко мне и согласишься участвовать в предложенном мною деле, потому что тебе нужны деньги, у тебя неподъёмные долги, с которыми ты не сможеш расплатиться иначе. А теперь ещё и штык-нож этот добавился туда же. Тоже кругленькая сумма.

-Так может, это ты украл мой штык-нож? – сделал я со злости нелепое предположение.

-Может, и я, — спокойно ответил Охромов.

Я сделал шаг вперёд. Во мне всё заклокотало от гнева, хотя где-то в глубине разъярённого сознания пульсировала слбенька, почти задавленная нахлынувшей волной эмоций, но трезвая мысль, что он-то меня скорее всего разыгрывает и, подшучивая, продолжает издеваться над моим несчастьем.

Видя, что у меня совершенно нет никакого настроения шутить с ним, Охромов попытался осадить меня, попятившис слегк назад.

-Да успокойся ты! Может я, а может – и не я, кто ж знает. Сие покрыто мраком неизвестности. И вряд ли кто-то докопается здесь до сути и истины, — говорил он, делая назад шаг за шагом. –Успокойся!

Но я не успокаивался, как раздразнённая собака, которая бросается на человека безо всякой причины и только потому, что видит, что двуногий её боится.

-Знаешь, вполне возможно, что это сделал ты, — не останавливался я, -тебе ведь нужно, чтобы я вернулся, а это хорошая наживка на твой крючёк.

-Конено, — согласился Охромов, -но понимаешь… как бы это получше выразиться… чтобы сделать такое, надо быть человеком дальновидным и предусмотрительным. Да и, к тому же, когда тебя снимали с наряда, я был уже на занятиях. Понимаешь? Я просто не мог этого сделать.

Отступая, Охромов упёрс в стенку. Дальше пятиться было некуда.

-Не знаю, не знаю, — продолжал я свою мысль. –Может, ты и дальновидный, может, ты и хитроумный. Если уж ты додумался играть в карты с какими-то бандюгами, то почему бы тебе не совершить такого невинного злодейства. Ох, подумаеш, штык-нож украли, правда? Это для тебя не проблема, так – раз плюнуть.

Я подошёл к нему вплотную.

-Ну, ладно, ладно тебе! Давай решим вопрос полюбовно.

-Это как же? – я удивился, что Охромов шёл на попятную и, причём, так быстро.

-Ты, наверное, хочешь, чтоб я участвовал в твоём деле? – спросил я ради издёвки.

-Вот именно, — ответил Охромов с простодушной радостью в голосе, какой от него ожидать можно было меньше всего.

-Да уж, другого ты, конечно, ничего не мог придумать. Ну, хорошо, подумаю.

-Подумай, подумай, — на лице Охромова обозначилась нескрываемая радость. –Только я знаю, то ты всё равно согласишься: деваться тебе некуда. Я тебе не в обиду говорю. Просто это правда жизни, и от неё никуда не денешься. Заем же закрывать на неё глаза? Знаешь, как говорт: в шелках, как в долгах. То есть, наоборот, в долгах – как в шелках. Запутался малость.

-Ты думаешь, что мне так и некуда деваться? – спросил я у него.

-Да, уверен. Соглашайся, не тяни время. Оно денег стоит.

-Мне надо подумать, — ответил я, соглашаясь про себя, что он прав.

-Ты думай быстрее, — посоветовал мне Охомов, -итак сколько времени упустили из-за тебя. А ты ещё выделываешься.

-Слушай, — я снова начал горячиться, -я тебя или вас, с кем ты там, ждать не заставлял и не заставляю. Могли бы и без меня давно всё сделать. Что я вам, камень преткновения, что ли?

Я хотел уже развернуться и уйти, но Охромов остановил меня.

-Подожди, — сказал он, взяв меня за рукав (это стало у него наглой привычкой: брать чуть что меня за рукав), -я же хочу как лучше. Если деньги сами плывут в руки, то почему бы не поделиться ими с лучшим другом, с которым всегда вместе пили, гуляли, да и долги вместе нажили? Вот поэтому я и хоу, тобы он участвовал в этом деле тоже, понимаешь? Дело-то плёвое совсем. Разве я сам согласился бы на какую-нибудь авантюру, как ты думаешь?

-Не знаю, может быть и согласился, — ответил я, -а чтобы не скучно было, чтобы не одному в соучае чего щи лаптем хлебать, решил и меня присоединить.

-Что? Да то ты говоришь-то?! Подумай своей кочерыжкой…

-Не кочерыжкой, во-первых, а головой, а, во-вторых, я уже подумал…

-Ладно, пусть головой. В этом страшного ниего нет. но я тебе ведь говорил, что требуется загрузить всего ничего: несколько десятков килограмм никому не нужной макулатуры.

-Да, ты уже говорил…

-Ну, так что, согласен? – обрадовалс вновь Григорий.

Возникла пауза. Я молчал, не зная, то ответить. На душе у меня было нехорошо. Даже не то слово: погано было на душе. Действительно, будто бы кошки скреблись. Но я устал от его бесконечных и настырных приставаний, от всей этой круговерти событий. Сил моих больше не было это терпеть. Казалось мне, что если я соглашусь, то все мои злоключения разом закончатся, исчезнут все напасти, обрушившиеся на меня безжалостной лавиной в, казалос бы, самый радостный и лёгкий период, какой только бывает в жизни у курсанта. К тому же слабая надежда раздобыть наконец-то деньги и покончить со всеми бедами разом, и с долгами в том исле, тоже подталкивала меня согласиться, как ни была она призрачна и эфимерна.

-Хорошо, — сказал я, — согласен.

-Вот и ладненько! – засиял Охромов, -вот и отлично! Теперь у нас дело пойдёт в гору.

-Ну и когда я тебе понадоблюсь? – спросил я равнодушно уставшим, сникшим голосом.

-Когда я договорюсь, и будет всё готово, я тебя сам найду. Жди, это будет в самое ближайшее время.

Теперь я развернулся и пошёл спать, наслаждаясь унизительным чувством спокойствия человека, от которого только что отстали дониматели, решившие, наконец, оставить бедолагу в покое. Рассудок мой, несмотря на полудрёму, в которой он пребывал, всё же пульсировал нехорошей мыслью, будто я только что совершил какую-то большую глупость. Какую – неясно, но как-то нехорошо, не по себе стало мне вдруг.

Глава 13.

Охромов и вправду не заставил себя долго ждать. Через несколько дней, когда у нас должен был состояться очередной государственный экзамен, он подошёл ко мне и шепнул:

-Готовься на сегодня!

-Когда? – спросил я, от неожиданности не совем хорошо понимая, о чём же идёт речь.

-Вечером, после отбоя.

-После отбоя? По-моему с меня уже вполне достаточно тех залётов, которые уже были, тебе так не кажется? Как ты представляешь себе это? Сегодня вечером мы уходим, а завтра – я снова на ковре у комбата? Да он меня тогда уже точно в порошок сотрёт! Знаешь, Гришка, мне хватит и того, что я уже два раза перед ним стоял. Да я не соневаюсь, что, если попадусь теперь, то он сотворит со мной что-нибудь страшное. Ты не согласен со мной?

-Глупый, то он тебе может сделать?

-Сам ты глупый! Небось на ковре-то у комбата не имел счастья постоять, послушать, что он тебе скажет…

-Да стоял уже, ты не думай, что ты у нас один герой такой нашёлся.

-Хотелось бы мне на тебя посмотреть, какой ты бледный вид имел тогда.

-Ничего, как видишь – выжил. И страшного ниего не случилось. Зато, посуди сам: денег у тебя будет столько, что хватит с лихвой отдать все свои долги, откупиться разом от всех неприятностей, да ещё останется. А уж с бедами твоими я помогу тебе расправиться.

Охромов перевёл дух, и, не два мне сказать ни слова, подолжил:

-Постарайся к вечер подготовить спортивный костюм. Только боолее менее приличный возьми у кого-нибудь. Возьми у Савченко. У него хороший, и он никуда, кажись, сегодня не собирается. Вечером, как только уйдёт ответственный, переодевайся в спортивку и ко мне в комнату. Я там тебя буду уже ждать, понял?

-Понял, — сказал я, а сам подумал испуганно: «Может, отказаться, пока не поздно ещё?»

-Ну, давай! – хлопнул меня по плечу Охромов, и мы расстались.

Тем временем шла подготовка в очередному «госу» — государственноу экзамену, всего которых мы должны были сдать приехавшей из Москвы комиссии целых шесть. Комиссия находилась в училище уже почти неделю. Сдаа государственных экзаменов уже началась, лёд тронулся с места. Однако мало кто из курсантов волновался, разве что те, у кого сомнением был «красный» диплом.

Среди курсантов упорно ходили слухи, то комиссию щедро поят, что само по себе уже предвещало сдачу экзаменов без особых трудностей или вообще без них тем, кто и не стремился иметь выше тройки. Тройку-то уж бедному выпускнику-курсанту не «зажал» бы никто. А тем более, если хоошо поят. Достаточно будет только на экзамен прийти, пото посидеть сиднем, дурака повалять и тройка уже автоматически у тебя в кармане. А что ещё надо такому прощелыге, как я, например, от это самой государственной комиссии?

Конено, слухи слухами. Трудно было бы их подтвердить, но опровергнуть – практиески невозможно. Да разве это было сенсацией какой-то? Такое повторялось из года в год и передавалос от поколения к поколению курсантов тайна сдачи самых ответственных экзаменов.

В классах подготовки к «госсам» курсанты держались с трудом. Взводных не было. Они тоже устроили себе римские каникулы. Всё зависело только от замкомвзвода и командиров отделений, которые могли занять его позицию, но могли также встать и на сторону ряядовых курсантов. На занятиях арила непринуждённая обстановка, даже если у «замка» было плохое настроение, и он никому никуда не разрешал уходить.

На передних столах сидело несколько человек, действительно усиленно готовившихся к предстоящему экзамену. Среди них был отличник. Делающий последние рывки к золотой медали. Надежда всей батареи – так его называли командиры – сидела заткнув уши, обхватив руками голову и уйдя с головой в свои конспекты и книжки. Рядом с ним несколько «хорошистов» тоже занимались и готовили для своих ответов шпаргалки и «бомбы», так назывались обыкновенные тетрадные листы, на которых обыкновенным поерком готовилс, записывался ответ на программный вопрос, а после. На эзамене, такой лиссток-«бомба» подсовывался, как только что написанный. Они тоже занималис, помимо написания шпаргалок, пытались загресстив свои мозги кк можно больше информации. У них ещё было время что-то ухватить. Урвать, запомнить наспех, чтобы завтра, толком не соображая, выплеснуть то, что останется в голове от впопыхах сегодня заглоченного. Такая «учёба», даже не зубрёжка, а невообразимый марафон по всему курсу обучения дисциплине, достойный по скорости того, чтобы быть занесённым в книгу рекордов Гиннеса, наполнял мозги лишь зыбкими, однодневными знаниями предмета, которым суждено было кануть в лету на сследующий же день после сдачи экзамена. Голова снова освобождалассь, опусстошалась, чтобы принять следующую авральную лавину проглоченных залпом, но не выученных и не усвоенных книг, учебников, конспектов и пособий.

В середине класса занимались друг с другом тупые троеники-тугодумы, ребята добросовестные, работяги по натуре, но абсолютно не умеющие как следует запоминать и мыслить, обделённые богом по части интеллекта. Многим из них и невдомёк было, то тройки-то им итак поствят по всем экзаменам, но были среди них и такие, что хотели получить отметку за свои именно знания, и, может быть даже, получить вместо тройки четвёрку. Пожалуй, они готовились усерднее всех, но, правда, толку от этого было очень мало. На всех экзаменах они всё равно «плавали» с неизменным успехом.

Самая сочная, колоритная часть взвода, весь его «цвет» собирался на гелёрке. Здесь сидели люди, которым ничего не хотелось и не надо было учить, потому то они знали , что тройку им всегда на экзаменах поставят, потому что государствона их обучение угробило уйму денег и не собиралось отпусать теперь со службы двоечников и дармоедов, а, напротив, всяески желало заставить их служить. Люди, сидевшие здесь, знали наперёд, что у них будет всё о-кей, и потому даже пальцем не желали пошевелить ради повышения своих знаний, считая искренне это бестолковкой.

Здесь все занятия наполёт шли один за другим споры, разговоры и словесные перепалки, травилиссь анекдоты. Этот вено неспокойный, бубнящий, гогочащий, ржущий, подобно молодым жеребцам, рой, составлял противовес сердитому, насупленному замкомвзводу, одиноко, словно орёл с вершины на ягнят в долине, взирающему на них из-за стола кафедры.

На гелёрке вечно что-то обсуждали, о чём-то спорили и порой чуть ли не дрались, а хмурый замкомвзвод, напряжённо наблюдавший творившееся в его присутствии безобразие время от времени, когда совсем уже было невмоготу наблюдать происходящее и терпеть, окрикивал, одёргивал самых громкоголосых и взбалмошных. Те, хотя и огрызались, но осаживались на некоторое время, успокаивались, но не надолго, а потом всё повторялоссь опять.

Дело шло к выпуску, и с каждым днём гарлапаны становились всё громче и наглее, чаще и чаще намекали сержантам, которые продолжали по-прежнему закручивать гайки, на близкую расправу.

День близился к концу. Прошёл остаток самоподготовки, к концу которой особо нетерпеливые начинали расползаться кто куда под любыми предлогами или просто в наглую заявляя, что уходят туда-то. Мне торопиться было некуда, и в этот раз я досидел на удивление самому себе до кон, выслушав все до последнего анекдоты и от души посмеявшись.

Вечером, после ужина, я попросил у Савченко Максима спортивный костюм, потом, чтобы скоротать время, почитал рукописи до вечерней поверки и, выждав, когда уйдёт ответственный офицер. Переоделся и зашёл в коммнату к Охромову.

Его соседи посмотрели на меня, ка на отпетого идиота, у которого «чакан уже не варит нисколько».

Охромов тоже сидел одетый, накрывшись сверху, на всякий случай, одеялом и закутавшись в него с ногами. Увидев меня, он спросил тревожно и взволновано вскинув бровями:

-Ну, что, ушёл?

-Ушёл.

-Пошли, — он сбросил с плеч одеяло, встал с кровати, и мы вышли из комнаты в коридор, направляясь к выходу из казармы.

В расположении стоял уже обычный ажиотаж. Не мы одни ждали ухода офицера. По одиночке и группами, переодевшиссь в спортивные костюмы, бежали и шли к выходу искатели приклюений, которых не могли остановитьни строгие взыскания, ни угрозы или уговоры, и которые, заруившись извечным «авось», пёрли напролом, не глядя, в наглую, как танки. Всего набиралось человек около двадцати желающих совершить ночную вылазку. Но казалоь, то в самоволку идёт вся батарея, и от этого дружного движения возникало нето подобное ощущению невозможности остановить, привести в обратное движение ночное шествие. Чудилось. Что невозможно остановить уходящих, как воду. Сочащуюся между пальцев, сжатых в пригоршни, не смотря на все попытки сжать их плотнее и удержать её.

-Нас уже ждут, — таинственным шёпотом произнёс Охромов, когда мы направились к двери. –ты сейчас увидишь сам, как солидно поставлено дело.

-Это из-за нескольких-то десятков килограмм макулатуры? – спросил я издевательским тоном. Правда, издевательство в моём голосе напоминалоотаяние обречённого, который не в силах был предотвратить свой рок.

-Ну, это уже не наши проблемы, — осёкся Гриша, почувствовав в моём голосе нотки сарказма. –Нам главное сделат своё дело: загрузить то, что скажут, и деньги за это получить. Всё просто и понятно, а остальное – это уж их заботы.

Мне стало интересно, кто это «они», и чьи должны быть заботы об остальном. Но я задал немного другой вопрос, пытаясь выяснить интересующее меня обиняком, в обход, понимая. Что гриша не скажет ничего, отвертится от ответа, если задать вопрос напрямик.

-Слушай, — спросил я, -ты мне можешь сказать, где мы эту макулатуру будем загружат?

-Точно не скажу. Знаю только, то в каком-т не то заброшенном музее, не то архиве. Они обещали потом сказать.

-Кто это «они», если не секрет?

-Секрет, — сказал Охромов и замолчал, понимая, видимо, что я в любой моментмогу отказаться из-за его скрытности.

Я тоже понимал это и хотел уже сказать, что не буду участвовать в деле, но решил помолчать, подумав, то веду себя, как капризная и взбалмошная бабёнка. В конце конов, всё тайное становится явным, и не всё ли равно, когда это произойдёт, чут раньше или чуть позже.

Мы уже подошли к самому выходу, переговариваясь так в полтона друг с другом, как вдруг на нас сразмаху налетел ворвавшийся в казарму с лестниы Аркашка Сомов под вполне понятной кличкой «Сом». Вид у него был совершенно напуганный.

-Назад! Назад! – закричал он, вытаращив от испуга и напряжения глаза. Рот его жадно хватал воздух после быстрого бега по лестнице, а на шее крупно налилась, вздулась сизая, пульсирующая артерия.

Вид у Сома был слишком серьёзный, чтобы воспинять его поведение, как шутку, а потому мгновенно сработала закалённая курсантская реакция, и, ещё не сообразив даже, в чём дело, что к чему, все, кто направлялся к выходу, разом бросились врассыпную по своим комнатам.

Возник неимоверный шум и топот нескольких десятков пар ног по деревянному гулкому полу, казалось, был слышен и на первом этаже здания, и на лестничной клетке тем более. Кто-то побежал сначала в одну сторону, но потом решил, что надо ежать в другую. Кто-то на кого-то насколчил, натолкнулся, кто-то кого-то сшиб. Картина этой суматохи не меня одного заставила разразиться идиотским смехом, совершенно напрасным, неуместным, но от того ещё более напористым, злым и заразительным.

Так, гогоча и разбежались все по комнатам, и через десять секунд, не смотря на то, что нас застали чуть ли не врасплох, в коридоре не осталось ни душии, и только из дверных проёмов торчало несколько голов самых любопытных, желавших узнать, что же случилось, не потом и от кого-нибудь, а самим и немедленно.

А произошло всего навсего то, что в казарму вернулся ответственный офицер, который. По-видимому специально задержался у подъезда казармы, чтобы посмотреть, что будет твориться в батарее после его ухода. Его ли это была инициатива, или он получил на то распоряжение комбата, но такое периодическиделалось и раньше, только очень редко.

Вот и сейчас ответственный задержался внизу и, как только на него наткнулся первый самовольщик, попытался его поймать, а когда тот вырвался, бросился за ним вдогонку.

Как только ответственный переступил порог казармы, любопытные головы из проёмов сразу же исчезли. В комнатах лихорадочно переодевались, сдёргивали спортивные костюмы и кроссовки, прятали «криминал» под кровати, в шкафы и чемоданы, ныряли в кровати, с головвой закутываясь в одеяло и делали вид, что давно уже спят.

А ответственный, подозвав к себе дежурного по батарее, обходил с ним комнаты, сситая там людей, пытаясь найти улики и доказательства попытки ночного сбега, ноо не находя их, прото тыкал его носом в то, что он не проверил, как заправлено обмундирование, не добился от замкомвзводов правильной ег заправки. Дежурный ходил за ним из кубрика в кубрик, виновато опустив голову и мола выслушивая все претензии, а про себ, наверное, благодаря высшие силы, что всё обошлось вот так, не очень плохо, и можно даже сказать, что вообще удачно и хорошо.

Я не отстал от других. Пришлось улечься в постель, залезть под одеяло и ждать. Вот он заглянул и к нам в комнату. Осмотрев её и убедившись, что все на месте, он снов отчитал дежурного за беспорядок, с каким мы легли спать, а потом всё же вышел и закрыл дверь.

Прошло минут пятнадцать, а я всё лежал в темноте, прислушиваясь к звукам в коридоре и пытаясь по ним определить, ушёл уже офицер или ещё нет. несколько минут оттуда ещё доносилось какое-то бубнение, но потом всё смолкло, и стало непонятно, то ли он удалился из казармы вовсе, то ли оошёл с дежурным в дальний конец коридора.

Прошло ещё несколько минут, прежде, чем, потеряв терпение и, так ничего и не услышав, я вглянул в коридор. К моему удивлению и разочарованию офицер всё ещё бродил там от комнаты к комнате. То и дело приоткрывающиеся одна за другой, как моя сейчас, поскрипывающие двери не давали ему успокоиться и уйти домой.

В конце концов скрипение дверями прекратилось, но зато началоь усиленное шастание по коридору в туалет. И каждый проходивший мимо канцелярии считал своим долгом заглянуть туда своей прищуреннойв притворстве от света, но совершенно против ожиданий не сонной мордой, ем ещё больше убедить ответственного, что в батарее не спят, а только и ждут его ухода. Поэтому он просидел в казарме ещё битый час, пока, наконец, прекратилось и всякое хождение, и большинство самовольщиков, не выдержав такого испытания измором, просто уснуло, а остальные просто поняли, что для ночного похождения не осталоь нивремени, ни сил, ни настроения.

Не выдержав такого испытания и пригевшись в постели, уснул и я, сладко, безмятежно, как праведник. На следующее утро, когда прощвучала команда «Подъём!», я открыл глаза, не в силах понять, почему на мне спортивный костюм, то одно из первого, что я увидел, это стоящего над собой Охромова.

-Что же ты вчера заснул? – спросил он укоризненно.

Только после этого вопроса я сообразил, в чём дело, и почему одет.

-Да вот, так получилось. Ждал, ждал, пока ответственный уйдёт, да так и заснул. Что же я, каменный по твоему, что ли?

Охромов досадливо скривил рот.

-Да-а-а, — протянул он, — теперь будет мне разгон. На полную катушку. Нас ведь вчера ждали. А они ребята простые и очень не любят, когда их подводят.

-А кто это любит, скажи мне? – спросил я, вылазя из-под одеяла. –Ты-то чего вчера, тоже, выходит, закимарил?

-Да, тоже, — сознался Охромов.

Мы договорились с ним отложить задуманное на другой раз, и я молил про себя бога, дьявола и все другие небесные и подземные илы, какие только знал, чтобы тот, другой раз, никогда не наступил.

В тот же день мы сдавали государственный экзамен, тактику, по которой, как и предполагал, мне поставили безоговорочную тройку безо всяких обиняков, хотя познания мои в этой науке и моя подготовка к экзамену оставляли желать лучшего.

На полученные на экзамене вопросы я промямлил что-то невразумительное и бессвязное, неожиданно для самого себя покрывшись пурпурными пятнами сстыда, когда старый, седой подполковник, член государственной экзаменационной комиссии, встал из-за стола и, подойдя ко мне, отитал мен громогласно, как мальчишку, сказав, что, скрепя сердцем, ставит мне тройку, а так бы поставилкол, если бы всё зависело от него, и выгнал бы взашей прочь из класса. И хотя экзамен лишний раз убедил мен в бессилии и бесправии экзаменаторов решать хоть сколь-нибудь пустяковые вопросы отриательно, я решил всё же хоть что-нибудь учить на последующие предметы, чтобы не выглядеть уж совсем круглым дураком и отвечать хоть что-нибудь.

Где-то в глубиине души мне было досадно и больно, что многие мои товрищи, казалось бы, меня ничем не луччше, сдают экзамены успешнее меня, хотя и сидели ещё вчера вместе со ной и болтали о чём ни попадя, но только не готовились к экзамену. Когда они успевали учить и болтать – было для меня большой загадкой. Неожиданно для себя я по результатм сдачи экзамена окаазался в числе последних. Меня опередили даже наши самые тупоголовые из тупоголовых, кого считали людьми недоразвитыми и заторможенными, «тормозами», попросту говоря.

Вечером я увидел Гришу первый раз после сдачи экзамена: сразу после экзамена нас отпускали в увольнение, и Охромов тут же куда-то потерялся. Теперь физиономия у него была здорово побита. Под глазом красовался большой синячина, который Гриша тщетно пытался замаскировать присыпкой или пудрой. Верхняя губа у него была разбита и начала пухнуть.

-На улице пристали какие-то ослоёбы, — пояснял он всем интересовавшимся у него приятелям, а мне сказал на ухо. –Гонорар за работу!

Позже он сообщил мне, что надо будет предпринять повторную вылазку в самое ближайшее время. «Иначе мне хана!» — печально вздохнул Охромов.

Ему, видимо, здорово досталось, потому что по его гримасам можно было догадатьс, что били его не только по лицу, и что ему ужасно больно двигаться и шевелиться. Одной рукой он постоянно держался за спину в том месте, где была почка.

-Они говорили, что ждали нас на машине под забором училища до двух часов ночи. В двенадцать пошёл дождь, и они промокли из-за нас, как собаки. Теперь они на машине больше не приедут, но, не дай бог, я не сделаю обещанное. Мне не сдобровать. Вот так!

Я тоже провёл весь день после экзамена в увольнении. Поти половину его я потратил на то, чтобы попытаться проникнуть в оставленный мне дом загадоного старика. Но все мои попытки были тщетны. Дверь, коме того, что она была тщательно пригнана, не поддавалась никакомуусилию и не сдвинулась ни на йоту даже тогда, когда я попытался поддеть её ломом, валявшимся в высокой траве неподалёку, в гуще заброшенного сада. Безрезультатны оказались и мои попытки найти хитроумное электронное устройство, запирающее двери или какой-нибудь фотоэлемент из его схемы, выведенный наружу. Но, если датчик и был, то хорошо замаскированный.

Я не стал терять больше времени, потому что и так довльно долго провозился, и вдруг решил пойти проведать одну из своих давних знакомых, с какими обыно спят в постели все, кому ни попадя, никак особоо не расситываясь, и которых в народе называют «блядьми, а в литературе – женщинами лёгкого поведения, коими, по моему подозрению, являлись все без исключения женщины, только вот эти, бедолаги, е умели или не хотели это скрыть.

Я не ошибся в своих ожидниях, как и ожидал, проёл весьма неплохо время, и встретили меня там безо всяких укоров и упрёков, не смотря на весьма долгое отсутствие. Она даже не спросила, почему я так долго не прихоил, и я, если бы не знал, кто она така, наверное, даже поверил бы в то, что она меня ждёт и любит, а так просто подумал, что у неё и без меня посетителей хватает, и ей всё равно, с кем быть, лишь бы это было приятно.

Остаток дня прошёл неплохо, и я вернулс в училище утомлённый обильной постелью, счастливый и успокоенный, разрядилс морально и физически.

Днём, уходя от таинственного, по-прежнему загадочного здания, я не преминул обойти кругом то, другое, к которому оно примыкало, и обнаружил его в заброшенном, плачевном состоянии. Только по тёмному пятну на выцветшем фасаде можно было догадаться, то здесь когда-то была вывеска, обознаавшая какое-то заведение. Парадная дверь ббыла наглухо закрыта, стёкла запылились, и через них невозможно было ни пробитьс внутрь солнечному свету, ни разглядеть с улицы, что же там делается внутри. Хотя и без того было ясно, что дом окончателльно покинут, пребывает в полном запустении и неизвестно зачем вообще ещё стоит занимает место. Во всяком случае, было видно, что ремонтом этого трёхтажного гиганта не заннимались, как минимум, лет пять, а то и больше.

Парадная дверь этого здания выходила на довольно оживлённую, просторную улицу, примыкавшую к шумной площади, считавшейся районом центра города, где почти всегда было много народу, бил красивыми струями фонтан, в тенистых аллеях никогда не пустовли многочисленные лавочки. И было удивительно, что в таком месте, являвшем собой лицо города, составлявшем о нём впечатление у приезжих и туристов, могут находится такие дикие, неухоженные, никому не нужные исторические руины, довольно сильно портившие общее впечатление о местной панораме города. Ведь всякому-то видно было, то здание эт старинной постройки, вероятно, ещё прошлого столетия, высокие окна-ниши прорезывали толстенные стены, построенные, как умели строить только раньше – на века; колонны у главного входа сквозь пыл забвения просвечивали ещё мрамором или доррогими породами гранита; тумбы их были украшены какими-то фиграми, застывшими в каком-то действе, теперь полуразбитыми и требующими серьёзной реставрации, наверху, под крышей, также виднелись плохо сохранившиеся барельефы, обозначившиеся лишь жалкии своими остатками, разрушенные дождём и безжалостными ветрами и морозами с попустителльства равнодушных горожан. Ником не было дела до того, что пропадает и гибнет такое добро. А ведь здание это приведи его в божеский вид, могло бы не только не портить общей картины центра города, но и заметно украшать его. Теперь же его останки заслуживали разве что вздоха пеали и уважения к его неухоженной и забытой старости тех, кто видел когда-то его в првозданной красе и великолепии.

Никто и не приближался теперь к его гранитным, поколотым предприимчивыми ноными старателями на сырьё для кустарных поделок стуменям, ведщим к парадному, колонному входу, и лишь вороны, наглые и самоуверенные, чувствовали здесь себя превосходно и шаркали по грниту кусками обвалившейся штукатурки, словно седина, припорошившей некогда полироввнные, блестевшие, как паркет, плиты. Здеь уже давно никто не убирал и никто не ходил, кроме этих птиц, чувствовавших себя на руинах здания полноправными хозяевами.

Унылый вид зданния, заброшенность его и одиночество овергли меня в полнейшую тоску и печаль. Глядя на него, стоя перед ним в немом разговоре, я словно бы видел, как умирает весь этот город, умирает потому, что часть его, уже лучшая част из всего, что есть в нём, что осталось в нём от архитектуры, уже умерлапочти и, видимо, скоро умрёт окончательно. Что говорить тогда об остальном, менее ценном и вообще безвкусном, то ещё осталосьв нём. Может быть, я его-то и не понимал в процессах его жизни, но мне почему-то чудилось, что город этот обречён на скорую гибель, раз не дорожит сам собой. И на душе от этого было очень тоскливо.

Когда у меня случается пакостное вот такое вот настроение, то в горове сами собой рождаются всякие стихотворные фрагменты. И, стоя перед старческим лицом дома, который ещё мог быт молод, если бы этого захотели люди, каждый день походящие мимо, я слышал внутри себя стихи:

Унылый вид имеет твой фасад.

Что было здесь? Святилище науки?

Но обветшал твой каменный наряд,

К тебе давно не прикасались руки.

 

Творцы твои исчезли все давно,

И в памяти людской не удержались.

А время – беспощадное оно –

Тебя кружит, лишь миражи остались.

 

Одетое печальною тоской,

Ты молчаливо терпишь униженье,

Не знаешь ты ни век, ни день какой,

Как страшно и томительно забвенье…

 

Стихотворное моё воодушевление вдруг прервалось, и я чуть не подпрыгнул от неожиданности, потому то внезапно в одной из дверей парадного входа щёлкнул замок, она приотворилась, тускло блеснув своими слепыми, запылёнными окнами, и из неё показался похожий на приведение убогий, седовласый старичок. Он вышел, запер дверь, бросил на мен строгий, сердитый взгляд и пошёл прочь по улице, в сторону площади с тенистыми аллеями и праздными зеваками на лавочках вид у него был такой, словно он сам провалялся в пыли и забытье долгие годы, и вот тепер решил показаться на свет божий.

Появление его неожиданное и внезапное, вызвало у меня не только удивление, но и какой-то мистический, сверхъестественный ужас, такой, что, не смотря н то, что улицы полны были народа, захотелось броситься бежать прочь, сломя голову, и кричать, что есть силы. Пугало ещё и то, что кроме меня старичка никто из гулявших поблизости людей и не заметил, а если и заметил, то никак не пореагировл. Может, другие-то и знали этого старичка, и привыкли к его странному виду, но дл меня, считавшего дом пустым и заброшенным, его появление был подобно тому, как если бы мертве встал из гроба.

Я сдержался, не побежал и даже протёр глаза от изумления. Но стариок всё шёл по улице и никуда не исчезал. Опомнившись, я подумал сначала, что, возможно, это мой знакомый, но потом разглядел его удаляющуюся фигуруполучше, припомнил его лицо и понял, что это не он. Это был совершенно другой человек, которого я раньше и не видел. Его ветхий костюмчик болтался на высушенном годами и старостью теле, словно балахон, а ботинки на ногах, стоптанные ещё, наверное, во времена его молодости на танцульках, увеличились размера на два и вихляли на ногах, как хотели. Да, у этого старика была совсем не та фигура: он был площе и выше моего знакомого, к тому же худосочнее.

-Эй, старик, подожди, — крикнул я ему вдогонку, но старец продолжал идти вперёд так, как будто и не слышал, то его зовут.

Я бросился за ним вдогонку. А когда поравнялся с ним, то он снов не обратил на меня никакого внимания и всё так же шёл вперёд, погруженный в свои мысли.

-Извините, можно вас спрсосить? – ссновва обратился я к нему.

На лице старика не дрогнул ни один мускул. Он продолжал идти, будто бы глухой и незрячий, не замечая меня совершенно. А может быть делая вид, что не замечает.

-Разрешите поинтересоваться?

Я дошёл за ним до самой площади, пытаясь обратить на себя его внимание, и тут старик резко и неожиданно развернулся ко мне, заглянув мне в самую глубину души маленькими, сверлящими, выцветшими от возраста глазками, и тихо, но чётко и внятно произнёс тоном, не терпящим возражений:

-Отстань!

Я остановился, как вкопанный, а он развернулся и пошёл дальше, удаляясь по площади на другую её сторону. Когда он скрылся из виду, то я машинально двинулся за ним следом, уже ниего не желая, а просто бредя вперёд, озадаченный и удручённый увиденным и происшедшим.

Вот тут-то, посреди площади и родилась у мен мысль слегка развеяться от всего и наведаться к подружке.

Как я уже сказал, в училище я вернулся отдохнувший морально и изически. Постельи женщина делают поистине чудеса с мужским организмом. Но весь последующий вечер был оотравлен неясными мыслями о произошедшем, от котороых я так и не смог избавиться.

К подруге я тоже заявился в нелучшем расположении духа. Она сначала потешалась над моим унынием, пытаясь растрясти меня, расшевелить, делая недвусмысленные намёки, но апатия моя не азвеялась, а от её напускного , как мне казалось, веселья, лишь обострилось внутреннее одиночество, которое я временами испытывал с такой болью, как если бы в моём сердцесидел по самую рукоятку длинный финский нож.

Она, в конце концов, отстала от меня и, поджав обиженно губы, почти весь вечер смотрела вместе со мной телевизор, пила кофе и угощала меня самодельными пиржными, которые я поедал, не отказываясь, но с полным безразличием. Кофе тоже у неё был не такой, как япил когда-то, не так уж и давно, в гостях у старика, а суррогатный, правда, «с добавками, максимально приближающими вкус к натуральному, но всё же не натуральное, не такое, каким угощал старик.

Уже поти под коне вечера, когда мне нужно было уже думать об уходе, а моя подруга готова была разреветься от обиды, но ещё имела силы сдерживать слёзы, я словно опомнился от оцепенения, огляделся по сторонам, наиная соображать, где я и зачем, собственно говоря, сюда пришёл. Чувств не было, но во мне проснулась мужская совесть перед обделённой женщиной, и я притворными ласками уложил её в постель, пытаясь загладить обиду ровно настолько, чтобы не доставить удовольствия ни себе, ни ей.

Она была крайне разоарована моим поведением, но всё же попыталась войти в моё положение.

-Зря ты так, не хочешь поделиться со мной своими мыслями. Возможно, я помогла бы тебе в твоей печали, то-нибудь подсказала. А так ты держишь свои мысли в себе, мучаешься и разрушаешь свою душу.

Чтобы не остаться в долгу, я снова бросился к ней в постелль, но на этот раз не на шутку «раскочегарился» и раскрутил её на полную катушку, а потом, возвращаясь в училище, долго шёл и думал, чем же я мог с ней поделиться. Ведь все мои мысли тут же усколльзали от меня, едва я хотел ими с кем-нибудь поделиться, о них рассказать, и мне подмалось, уж не наинается ли у меня одна из разновидностей вялой шизофрении, такого тихого помешательства, но спасительная мысль о том, что, если бы я был шизофреником, то не задавал себе таких вопросов, успокоила меня.

Как я уже сказал, когда я увидел Охромова, то он был изрядно побит. Пришлось согласиться с ним насчёт того, что наша вылазка должна повториться: парню, наверное, действительно грозила серьёзная опасность.

Этой же ночью я проснулся от того, что кто-то сильно толкал меня в бок, под ребро.

Это был Охромов. Я с трудом проснулся и долго не мог понять, что он от меня хочет. Он даже не мог разбудить меня как следует, пока не доддумался протереть мне лицо и тело холодным, мокрым полотенцем, чем и привёл меня в чувства.

-Вставай, вставай, — услышал я, наконец, сквозь полудрёму его голос.

-Ты что, поехал? – возмутился я, глянув на часы. –Куда ты меня тащишь? Уже три аса ночи. В нашем распоряжении от силы пять часов, и, к тому же, я страшно хочу спать.

-Успеем, — возразил Охромов, -надо только шевелиться побыстрее, и всё получится. Эту работу нам надо сделать хотя бы ради меня. И чем быстрее, тем лучше. Давай вставай, хватит спать!

-Ну, смотри! – пригррозил я ему рассерженно, -Я больше не пойду.

Встать было неимоверно трудно, как и не бывало многолетней привычки просыпаться в наряде ссреди ночи. Я ошибся на час времени было всего лиш двааса, и мы вышли из казармы в половине третьего ночи, освещаемые яркой луной, повисшей в безоблачном небе. Воздух был ещё тёплым, даже душноватым, правда сухим и истым, насколько видимо это вообще возможно в городе. Духоту тёплой ночи усиливало отсутствие ветра.

Мы пересекли территорию училища, посматривая из осторрожности по сторонам, и, перепрыгнув забор оказалис за его пределами. Я невольно улыбнулся, вспомнив, как раньше, тем же путём мы ходили с гришкой на любовные вылазки, а потом глубоко вздохнул, потому что это время ушло безвозвратно.

-Ну, и то дальше? – спросил я Охромова, когда мы оказались на улице.

-Дальше? Дальше надо тачку ловить.

-Слушай, ты же говорил, что за нами приедут, — удивился я.

-Да, говорил, — согласился Охромов, -а ты что, забыл? Это в прошлый раз приезжали, а теперь, они сказали – мы должны крутиться сами, потому что они не собираются каждый раз гонять из-за нас машину, как пацаны, понимаешь? Они не собираются каждый раз торать под забором училища и ждат, выйдем мы или нет. поэтому сегодня нам придётся добираться самим.

-Да ты что, обалдел? Где ты найдёшь такси в два часа ночи? Да ещё и на окраине города!

-Ничего не обалдел, — обиделся Охромов, -но делать что-то же надо, как ты думаешь. И если тебе всё равно, то мне, к сожалению, нет. я надеюсь, что у нас сегодня всё получится.

Охромов отвернулся и щакурил сигарету, а мне не оставалось ничего другого, как придаться размышлениям о то, куда может занести нелёгка, ессли вовремя не остановиться.

Когда Охромов закончил курить, я спросил его:

-Послушай, а как они узнают, что мы идём на дело сегодня, именно сегодня, а не завтра?

-Очень просто: я им позвоню.

-Привет! А нельзя им позвонить сейчас и сказать, то мы готовы. Пусть приезжают.

-Они вряд ли приедут. Слишком сильно мы упали в их глазах.

-Ну, знаешь что! Это уже натуральное хамство и пижонтво, я ситаю. Если они люди деловые, то должны за нами заехать. Что, неужели они не понимают, с кем связались? Мы же курсанты и не можем распоряжатся своим временем по собственному желанию. А если они будут так выламываться, то пошли-ка они, да и ты вместе с ними, на три весёлых буквы! Понимаешь?! Я считаю, что это чистейшее издевательство над нами. Ты иди, сделай то, что они тебе скажут, по всей видимости, не очень-то порядочное и хорошее дело – какие же хорошие дела делаются ночью? – да ещё пи это разъезжай за свой счёт на тачке, когда ещё не известно, заплатят нам что-нибудь или пошлют туда же, куда я их сейчас послал. Уж больно они наглые и подозрительные ребята, твои корешки местные. Я уже тебе говорил: не нравятся они мне, да и вся эта затея – тоже. Ты, как знаешь, а я, наверное, вернусь в училище.

После этих слов я развернулся и неожиданно для моего друга, да и для себя самого пошёл вдоль забора, намереваясь попасть обратно в казарму. Лишь когда я прошёл уже метров тридать, Охромов догнал меня и принялся уговаривать, тобы я остался с ним. В конце концов ему в какой уже раз удалоссь это сделать, и я передумал возвращаться.

А тут ещё на счастье с аэропорта по трасссе шло такси. Водитель не испугался остановиться и подобрать среди ночи двух парней в спортивных костюмах, что в наше время было исключительной редкостью, и мы за пять минут добрались до центра города.

Гриша привёл меня на улицу, где я уже был сегодня днём, что ввргло меня в смутную тревогу. Какой-то неясный червячок сомнения зашевелился в глубине моего сознания.

Какое-то неясное и туманное, но тревожное предчувствие охватило мою душу. Тревога усилилась особенно тогда, когда мы подошли к фасаду здания, стоя перед которым прошедшим днём, я сочинял стихи и увидел выходящего из него странного старца. В голове у меня будто просветление случилось. Мне сразу стало ясно, что это за здание, что в нём хранится, и что мы гришей должны будеи сделать. Не знаю уж, как это случилось, или интуиция обостриоась до высшей степени, или прозрение какое-то послали мен высшие силы, но я всё понял. Мысли лихорадоно заработали, обгоняя одна другую.

-Слушай, а ты знаешь, что нам здесь надо будет сделать? – спросил я Гришу, сам уже обо всём догадываясь.

-Знаю, — ответил Гриша, -мне же всё рассказали, а иначе как бы мы с тобой пошли на дело, как ты думаешь?

Я не ответил, а Охромов извлёк из-за пазухи какой-то клочок бумаги и попытался там то-то прочесть а призрачном свете луны.

-Вот здесь схема движения внутри задния, перед которым мы сейчас стоим. Нам надо будет пройти точно по ней. так, куда мы придём, будет какое-то книгохранилище, как объяснили мне, заброшенного архива. С этого хранилища нам надо будет вынести документы, или я не знаю, что там, но номера уазаны, с каких полок брать. А после того, как мы вынесем их на улицу, я пойду, позвоню, чтобы они приезжали забирать товар и расплачиватся. Мои приятели приедут, мы с ними здесь же рассчитаемся, и они в свою стоону, а мы – в свою. Не переживай, всё будет отлино!

-Хорошо, а как мы сейчас проникнем внутрь здания? – спросил я.

-Откроем дверь, — отвтетил Гриша. –Вот ключ.

Он достал из кармана свёрток из носового платка, развернул его и покзал мне не то ключ, не то отмычку. Я хотел взять её в руки и рассмотреть, но Гриша тут же засунул свёрток обратно в карман, будто не доверяя мне и опасаясь каких-то действий с моей стороны по отношению к этому инструменту. Может, он испугался, что я возьму и выкину ключ, швырну его куда-нибудь в темноту, чтобы нельзя было найти потом, и таким образом сорву все замыслы Гришки и его приятелей.

Надо сказать, что к этому времени у меня в голове созрел уже некоторый план. Хотя я и не ситал себя даровитым стратегом и мыслителем, тем не менее, думать никому не запрещается. Вот я кое-что и придумал. И напрасно гришка прятал свой ключ обратно в карман, я бы не стал его выбрасыват, потому что теперь и в моих интересах было поникнуть внутрь здания и узнать, чем же так заинтересовались Гришкины приятели, бандиты и уголовники, прожигающие свою жизнь в карточной игре с самой жизнью.

План этот родился из того, что мне со всей определённостью вдруг стало ясно, что «дельцы» не только не заплатят деньги за то, что мы сделаем, но и попытаются расправиться с нами здесь же или где бы то ни был в другом месте. Сейчас с нашей помощью они пытаются завладеть, по всей видимости, какими-то ценныи бумагами, но после того, как мы добудеи их, то станем сразу же не нужны. Зачем же иначе связываться с курсантами, которых, если и будут искать упорно, то не найдут даже потому, что в городе у них нет ни друзей, ни знакомых, ни людей, которые бы хорошо знали их в лицо, а, если и есть, то очень немного, и найти их дл милиции практически невозможно, потому что обычно ищут по родственным связям, привязываясь к месту жительства. А ккакое у курсантов место жительства? Училище?

Сами-то они боятся почему-то лезть в здание. Неужели они испугались того старичка, которого видел сегодня днём? Навряд ли. Значит, что-то другое. И ведь они-то прекрасно осведомлены о врутреннем устройстве здания, схему вычертили и даже номера указали полок, откуда брать нужно. Чтото здесь не то, но ясно одно, то ввязавшись в эту историю из-за настырного друга, я оказался в таком положении, когда приходится балансировать на краю пропасти, от которой невозможно отойти, но и падать в которую не хочется.

Да, бандюги, а по-другому у меня и не получалось их назвать, потому, наверное, что я их сильно боялся, хорошо придумали. Вздумай они воспользоваться услугами городской шпаны, так ещё неизвестно, как бы всё обернулось. У шпаны полно друзей. Языки длинные, а среда эта настолько аморфная, что неизвестно, где завтра откликнется то, что попало в неё сегодня. А курсанты сами по сее люди другого склада. Им есть, что терять, они научились держать язык за зубами, да и друзей-то среди них раз, два и обчёлся. Далеко не поползёт, если вообще что-то поползёт. Всё это стало мне понтно. И я придумал, как же теперь выйти сухими из воды.

Конечно же, то, что нас ждёт, можно было бы рассказать Грише, но он вряд ли бы мне поверил и подумал, что я опять хочу улизнуть, хотя само это моё желание уже должно было бы насторожить моего друга. Ослеплённый жаждой лёгкой и быстрой наживы, вряд ли бы он стал слушать мои соображения и предположения по этому делу. Действовать надо было самому и не мешка, и пустилс на хитрость, тут же наспех придуманную.

-Слушай, а давай приедем и сделаем всё это завтра, а? – ошарашил я Охромова своим предложением, и увидел, как расширились и округлились от удивления его глаза. –Твои-то корешки всё равно не ущнают, что мы здесь были сегодня ночью, если ты им сам об этом не скажешь.

-А смысл? Какой ссмысл откладывать это назавтра, когда вот, мы уже у цели, осталось всего-то и делов. Мы уже сегодня бы получили большие деньги. Так зачем же откладывать этот приятный момент на неопределённое время. Ведь неизвестно ещё, не получится ли завтра так же, как вчера. Ты же прекрасно понимаешь, что вырваться сейчас из училища – редкая удаа, особенно для тебя. Нет, ты не прав! Ты предлагаешькакую-то чушь. Да и не миллионер я тебе, тобы каждую ночь на тачке мотаться.

-Ну, во-первых, — не каждую ночь, а, во-вторых, я сам завтра заплачу за такси, к тому же это была твоя инициатива. Мы ведь только что из-за этого ссорились, только что ты доказывал обратное, что ездить на такси нам нужно.

-Да, но я имел в виду один раз, чтобы добраться быстро и сделать всё наверняка, а ты предлагаешь почему-то всё отложить, когда мы почти достигли цели. Это абсурд, и я отказываюсь понимать тебя и твои мысли.

-И всё-таки, нам надо сделать это завтра, — настаивал я.

-Но почему? – негодующе спросил Охромов.

-Потому что я подумал об одной вещи, о которой ты, наверное, даже и не задумался, — решил открыть свои карты я ему, видя, что он уже дошёл до такого состояния, когда готов внимательно выслушать, что я ему скажу. Теперь ожно было бы хоть то-то вдолбить в его упрямую кочерыжку, потому то он сам ждал от меня объяснений. -Понимаешь, сегодня можеь получиться просто напросто так, что они приедут, заберут то, что мы и вынесем, а потом шлёпнут нас здессь же или где-нибудь в другом месте, где им понравитс. Шлёпнут, и дело с концом. Зачем им делиться с нами деньгми? Кто иы такие для них, чтобы оставить нас, свидетелей и подельщиков, которые не только всё видели своими глазами, но и делали всё своими руками, в живых? Мы в игре, ели это, вообще, игра, а не блеф, мы даже не пешки, понимаешь? Так, подсобный материал и только, использовли и выбросили. И полуим мы вместо денег, тебе обещанных, несколько грамм свинца, и, поверь мне, с нас этого вполне хватит. Ну, как, улыбается тебе такая перспектива? Мне почему-то не очень!

Охромов надолго задумался. Лицо его сделалось мрачнее тучи, и по нему было видно, что в душе приятеля бродят тяжёлые мысли.

-А то, если сделать-то всё сегодгня, раз уж мы приехали сюда, — наконец заговорил он, и было видно, что он согласен с моими опасениями, -а потом самим отвезти куда-нибудь эти бумаги, спрятать их в надёжном месте, а потом позвонить им и потребовать выкупа в обмен на них, как ты думаешь?

Его идея понравилась мне. В самом деле, как я до неё не додумался: гениально просто, как табурет, и так же геиально надёжно. Молодец, Охромов, значит, варит у тебя ещё котелок-то, соображает!

-Отлично, Гришка! – отозвался я обрадованно. –Только вот не ясно, как мы отвезём бумаги, куда и где будем хранить?

-Отвезём так же, как и они, а хранить будем ы одном хорошем и надёжно местечке ни одна собака не догадается. А, главное, что местечко-то будет у нас под боком. Ест у меня на примете одно такое, очень близко и надёжно, а им вообще не добраться, — сказал он, хитро улыбаясь в кривой ухмылке, и, задумчиво прищурившись, посмотрел куда-то в стоону мимо меня и мне за спину.

Тут он сам ошарашил меня вдруг неожданным повторением моего предложения:

-Да, всё, видимо, надо отложить на завтра. Нам надо подготовиться, всё продумать, — и, хлопнув меня дружески по плечу, добавил, -за такси, милый корешок, платить будем вместе.я с тобой согласен. Только вот что. Нам туда сегодня всё равно проникнуть надо будет, тоб прикинуть что к ему, какой там объём работы. Займёмся сегодня, так сказать, теорией, а завтра практикой, правильно?

-Правильно, — согласился я, испытывая большое облегчение. У меня тут же пропало ощущение, что я иду на казн, когда участвую в этом деле.

-Ну, раз так, то всё чудесно. Тогда вперёд, — Охромов достал из кармана свёрток из носового платка, и мы двинулись к парадному входу старинного здания, у которого ещё сегодня днём я стоял и сочинял стихи.

Глава 14.

Ковыряясь в потёмках в замочной скважине железакой, которую сам назвал ключом, а по-моему, это была обыкновенная отмычка, которой, кроме всего прочего, надо ещё и уметь пользоваться, Охромов проклинал своих дружков, втянувших его в это грязное дело, из-за которого он теперь вынужден не спать по ночам, рисковать, осваивать профессии взломщика и воришки, да ещё и собирающихся напоследок влепить ему вместо благодарности свинцовую пулю в лоб. Он ворчал это себе под нос, а я думал совсем о другом. То, что стало ясно Охромову только сейчас, было давно уже не удивительно для меня. Он повторял лишь все мои доводы, которые я приводил ему несколькими днями раньше и на протяжении продолжительного времени, пока Гриша уговаривал меня взяться за дело. Теперь мне не хотелось ни поддакивать ему, ни, тем более, причитать вместе с ним самому. Его нытьё лишь злило меня, как злит любое прозрение твердолобого тупицы, который до последнего стоит на своём, а, когда уже поздно что-либо поправить, начинает точь-в-точь повторять то, что ему пытались вдолбить тогда, когда ещё можно было что-то изменить к луччшему.

Меня сейчас беспокоила мысль о том, что хранилище, доставшееся мне от старика по наследству, каким-то образом сопряжено, видимо, с главным зданием, куда мы сейчас пытаемся проникнуть, и что оно может быть подвергнуто грабежу. Откуда мен знать, как далеко ведёт путь, проложенный на клочке бумажки, что была у Охромова, и где конечный пункт, обозначенный на ней. Что-то навязчиво заставляло думать меня, что те, для кого мы сейчас достаём бумаги, были заинтересованы именно этим хранилищем, вход в который был в пристройке к главному зданию, но мог быть и другой, о котором, наверное, и знали бандиты, ведущий через главное здание. Они-то и не знали, скорее всего, что туда можно проникнуть очень просто, что каждый вечер с наступлением темноты сами сосбой открываются запоры двери домика-пристройки, и нужно только-то дождаться, пока стемнеет, и войти туда без труда, ничего не ломая и не смыкая отмычкой в замке. Но и слаба богу, что они не знали этого, не знали того, что каждую ночь, словно бы специально для незвнных гостей, открывается одна ветхая, полуразвлившаяся дверь, в действительности не уступающая по надёжности бронированной дверце сейфа, и каждый, кто знает про это, может открыть её и войти туда беспрепятственно, лишь только опуститься тьма на землю.

Охромов всё ещё ковырялся в замке отмычкой. Прошло, наверное, уже минут пятнадцать, а он всё не мог его открыть. От его упорных, но безрезультатных попыток в мёртвой, глухой тишине безветренной ночи раздавался звонкий металлический лязг, а его ругательства можно было услышать, наверное, не доходя целый квартал. Я уже начал опасаться, как бы кто-нибудь из жильцов окружающих домов не вызвал наряд милиции, проснувшись среди ночи, чтобы сходить в туалет, и услышав в открытое настежь от духоты окно творящееся безобразие.

Вдруг я заметил, что внутри здания за слепым, запылённым стеклом что-то неяркое светится маленькой жёлтой точкой. Сперва я решил, что это мне просто показалось, но потом (я ещё целую минуту пребывал в отвлечённых размышлениях и не предал ей значения) обнаружилось, что призрачное это светящеес пятнышко не только не почудилось мне, но и приблизилось довольно близко к двери с другой стороны настолько, что вокруг неё образовлся, расплылся по налетевшей на стекло пыли, мерцающий круглый ореол. Кто-то подошёл к двери изнутри вплотную, держа в руках лампу или свечу.

В первое мгновение, как только я увидел это, то просто оцепенел от неожиданости, никак не ожидая, что внутри может кто-нибудь быть. Сердце моё ушло в пятки, замерло, остановилось от испуга, и я стоял, как вкопанный, не в состоянии ни пошевелиться, ни сказать хоть слово.

Охромов заметил огонёк за окном, но тоже слишком поздно, да так и застыл на одном колене с отмычкой в руках, глядя на свет широко раскрытыми глазами. Руки его опустились, и отмычка выпала из них, с громким перезвоном запрыгав по гранитному преддверью.

Огонёк появился у самой крайней из всех дверей парадного входа, но помедлив, двинулся к центральной двери, прямо к тому месту, где возился, пытаясь отпереть замок, Гриша.

Мы оба, вместо того, чтобы пуститься наутёк, стояли, как полоумные, ожидая, что нам преподнесёт наша судьбина. Я чувствовал, что надо что-то немедленно сделать, надо бежать или, хотя бы, спрятаться, что наша нерешительность и промедление ни к чему хорошем не приведут. Я видел приятеля, так же, как и я, застывшего на месте, я хотел и не мог ничего сказать ему.

Огонёк светильника был уже совсем близко от центральной двери, которую от открывал, когда я, наконец, нашёл в себе силы сделать два неверных шаг, будто во сне взял своей ватной рукой безвольную руку друга, и, как большую тряпичную куклу для борьбы, набитую песком, дёрнул его на себя и, не знаю какими силами, потащил за собой прочь от дверей, наделав при этом много шума своим топотом и звяканьем отмычки, которую Гриша не забыл зацепить ботинком.

Я тащил его с бешенным остервенением, взявшимся неизвестно откуда и придавашем мне силы, и едва мы скрылись за одной из колонн напротив входа, как дверь, которую открывал Охромов, отворилась, и из неё показалась скрюченная фигура, несущая впереди себя керосиновую лампу в высоко поднятой над головой руке.

Сердце моё ёкнуло, потому что я узнал в этой фигуре старика, которого встретил в баре и к которому приходил в ту жуткую ночь в его пристанище, не менее страшное, чем он сам. Его появление было для меня, как снег на голов. Я вспомнил его слова: «Я умру этой ночью!» — и вместе с ощущением непонятного, необъяснимого отвращения от гнусного вранья и обмана ради чего неизвестно, всем существом почувствовал, что участвую в какой-то жуткой игре, страшном спектакле, где ставят на жизнь, а, исполняя роли, убивют по-настоящему, но почему-то остаются живы.

Да, старик, хотя и не клялся, но говорил, что умрёт так, что ему невозможно было не поверить. А теперь вот он стоял передо мной, в нескольких шагах, всё так же ходил со своей керосиновой лампой. Я подумал, что если так, то странно, почему я не встретил его, когда сам в одиночку приходил посетить его книжную берлогу, но вместе с этим сделалось и страшно, что в то время, когда я находился в тёмных катакомбах его хранилища, он где-то рядом, следом за мной крался в темноте и следил, что я буду делать. Где же всё-таки он был тогда? И почему позволил унести мне книги из охраняемого им собрания, ценность которых неоспоримо велика?

Всё поведение старика отношению ко мне, разыгранный им фарс со смертью показались мне настолько наглыми, оскорбительными и лицемерными, что вместо того, чтобы спрятаться и дрожать от страха, я был готов уже выйти к нему и высказать своё возмущение. Единственное, что смущало и останавливало меня, так это вид двустволки, которую он наперевес держал в руке, положив пальцы на скобу спускового крючка.

Меж тем старик постоял немного у двери, осмотрелся по сторонам, сопровождая поворот головы поворотом ствола двухзарядки и освещая пространство вокруг себя керосиновой «летучей мышью» в вытянутой впереди себя руке и вглядываясь в темноту, и, наверное, ничего не увидев, двинулся вперёд, освещая себе путь и временами поглядывая себе под ноги. Его бесстрашию можно было только удивляться, ведь, не смотря на то, что у него с собой было ружьё, мы вдвоём, не отличаясь особым здоровьем, но применив немного хитрости, могли не т олько обезоружить его внезапным нападением сзади, но и убить, если бы нам это было нужно.

Старик наткнулся на оброненную Охромовым отмычку, заблестевшую в свете лампы среди осыпающейся на пол с потолка извести побелки и штукатурки, подобрал её, неколько секунд разглядывал, близко поднеся её к близоруким глазам, положил в карман и стал внимательно изучать оставленные нами следы.

Если бы мраморный пол был чистым! Но предательская извёстка выдавала направление нашего отступления, и старик двинулся по следу прямо к колонне, взяв на изготовку ружьё взведя оба курка.

Едва я услышал щелчки взводимых пружин, как у меня возникло такое ощущение, будто мне уже всадили в грудь заряд свинцовых катышков дроби. Даже почувствовал во рту сладковато-приторный вкус собственной крови, заполняющей тёплой жижей моё горло. Ноги сделались ватными, и я не сделал шага, не сдвинулся с места, пока оба железных, холодных дула, леденящее дыхание смерти из которых проникало до тела даже через одежду, не упёрлись в мою грудь, и я увидел лицо старика, строгое и бесстрашное, освещённое светом лампы, его выцветшие, водянистые глаза, упёршиеся в меня пристальным, вопрошающим взглядом.

-Что ты здесь делаешь? – не сказал, а точно прошипел он.

-Здравствуйте, — сказал я, надеясь, что старик меня вспомнит, но на его лице в ответ не появилось и тени приветствия. Он не узнавал меня или не желал узнать.

-Здравствуйте, — повторил я, потому что в ту минуту сказать что-либо другое у меня не было сил, -вы меня не помните? Я к вам уже приходил.

Старик глядел на меня по-прежнему недоверчиво и сурово, но теперь к этому примешалась и тень удивления, лёгшая на лицо лёгким налётом растерянности.

-Кто ты такой, как тебя звать? – задал он вопрос после некоторого замешательства, не сводя с меня глаз и не убирая ружья.

Я попытался напомнить ему дождливый вечер, пивной бар, в котором он подсел ко мне за столик, посещение его даргоценного хранилища и даже его слова о том, что он должен был умереть той ночью, и что она для него должна была стать последней. Слова мои получились бессвязны, голос был напуганного мальчишки, но кое-что я всё-таки смог ему рассказат, и видно было, что в глазах старика зашевелились какие-то мысли.

Он всё ещё стоял, уперши стволы охотничьего ружья мне в грудь, но взгляд его стал уже более мягким, расслабленным. Он, видимо, что-то пытался вспомнить, сощурив один глаз и обратив свой взор во внутрь себя. перебирая что-то в памяти.

Когда человек думает – это видно по его глазам. В книге «Магия чёрная и белая», которую несколько дней назад я захватил с собой, уходя из таинственного хранилища, была даже целая глава, посвящённая искусству чтения мыслей по глазам, но наука эта настолько трудная, что после беглого прочтения её в один из вечеров, не мог бы похвастаться, что я хоть на йоту понял то, о чём там писалось, а уж, тем более приобрёл какие-нибуд практические навыки и овладел этим искусством. Я даже не попытался заняться её изучением, ибо прежде всего необходимы были многочасовые ежедневные тренировки психики, глаз и мозга, развивающие их определённые способности, а путь к этому умению был так труден и тернист, требовал столько же усидчивости, терпения и внимания, как и любой другой путь к совершенству.

Старик, видимо, всё-таки что-то вспомнил, потому что затуманенный его взгляд вновь стал твёрдым и пристальным. Надо сказать, что взглд старика содержит в себе больше выразительности и чувства, больше красноречия, нежели взгляд молодого человека, наверное, потому, что жизненная энергия и силы, воля и желания с течением лет перекочёвывают в органы восприятия, также переходят и в глаза, а они как зеркало дущи человеческой, всё отражают в себе.

Но вот взгляд его прояснился, сделался колючим и жёстким, будто оценивющим меня, и старик сказал:

-Ты, видимо, хочешь поговорить со мной? Что ж, идём.

Он развернулся и направился к входной двери, так и не заметив, а может быть, сделав вид, что не заметил, что я не один, и с такой уверенностью в том, что я последую за ним, а не наброшусь на него сзади с ножом или камнем, что я невольно и сразу же двинулся за ним следом.

Идя за стариком, я обернулся назад и увидел, что Охромов обошёл колонну с другой стороны и, видимо, готовится броситься на старика оттуда. Это был бы неверный шаг, ибо старик наверняка выстрелил бы из ружья, и если не в него, то наверняка бы для того, чтобы резким звуком выстрела напугать нас и обратить в бегство и привлечь чьё-то внимание, чтобы вызвали милицию. Мало кто может не спать в окрестных домах в это время. Скорее всего, случись Охромову всё-таки прыгнуть, в следующее мгновение нам бы уже пришлось ретироваться с более или менее тяжёлыми последствиями, но что-то, то ли нерешительность, то ли благоразумие, в последнее мгновение, когда это ещё возможно было сделать, удержали его от прыжка. Он уже пригнулся, сжался, как пружина, чтобы тут же распрямиться и полететь вперёд, но остановился в решительный момент, а в следующую секунду было уже поздно. И, поняв это, Охромов медленно распрямился, поднялся, выпрямился, а потом и спрятался за колонну, но старик даже не обернулся назад.

Уже у входной двери он сказал мне через плечо, совершенно не заботясь и не беспокоясь, слышит ли его ещё кто-то кроме меня или нет:

-По следам я определил, что ты здесь не один. Кто бы он ни был, но он правильно сделал, что воздержался от нападения. Это было бы неумно. Те более, что я слышал каждый его вздох и ловил каждую его мысль, пока шёл к двери. Пусть он не думает, что, если я нахожусь к нему спиной, то ничего не вижу и не слышу. Я говорю, что он сделал очень правильно, что не стал на меня бросаться со спины. В противном случае я бы ему не позавидовал. Не всегда старый человек представляет из себя лёгкую добычу для молодого, особенно такой старик, как я, для такого несмышлённого юноши, как он.

-К сожалению, — продолжил он, отпирая дверь, я не хочу пускать его внутрь здания. Ему там просто нечего делать. К тому же я не люблю людей, которые прячутся, когда их друзья подвергаются риску и опасности. Я ведь мог застрелить тебя! Или он сомневается, что моё ружьё заряжено? Напрасно! Скажи своему товарищу, чтобы он ждал тебя здесь, и что ты скоро вернёшься.

Я последовал его совету и сказал в темнту, обращаясь к Охромову:

-Гриша, подожди меня здесь, я скоро вернусь, — «если вернусь!» — добавив про себя мысленно и войдя вслед за стариком в двери.

Язычёк английского замка клацнул за мной, заперев дверь и отделив меня от внешнего мира, отрезал путь к отступлению. За пыльными стёклами дверей остался безмятежно дремлющий город, сонная тишина ночи, Гриша Охромов, который мог хоть как-то помочь мне там, и мы погрузились во мрак, разгоняемый лишь светом «летучей мыши» на неполных два метра по кругу, наедине со стариком, который неизвестно что собирался теперь делать со мной и вообще.

Нашло такое щемящее чувство, которое приходит всегда вслед за ощущением брошенности и обречённости, когда ты остаёшся наедине с какой-то опасностью, что мне сразу страшно захотелось сходить в туалет «по большому», как говориться, но я переборол его на время и пошёл за стариком, испытывая неимоверные мучения и приступы, но за всё то время, что был внутри здания, так и не осмелился спросить у старика, где тут уборная и сходить в неё, хотя нужда прижимала меня порой так крепко, что на стенку хотелось лезть, и успокаивалась лишь временами, но потом возобновлялась с такой силой, что, казалось, ещё чуть-чуть, и я наложу в штаны.

Я шёл следом за стариком по коридору, и это напоминало мне, как я бродил за стариком с керосинкой вот так же, когда пришёл в этот дом в первый раз. Но страшно не было, потому что мысли всякий раз возвращались к испытыываемой острой потребности, мешавшей сосредоточится и думать о чём-нибудь другом. И едва только она пыталась «упрыгать» куда-нибудь в сторону, как всякий раз возвращалась к одной и той же насущной проблеме, которую негде было разрешить.

Мы довольно долго шли в гулкой тишине, пройдя коротким коридорчиком, как мне показалось по тому, наскололько гулким стало эхо, мы оказались в обширном зале. Эхо нашего шарканья, наших шагов разносилось далеко в темень и пустоту и возвращалось многократно преломлённое и слабое. Насколько по этому можно было судить, наш путь пролегал через довольно большое помещение, скорее всего, зал с высоким потолком, который усиливал эффект отражения звука, напоминающий эхо в горах. Мы пересекли его, и по количеству шагов я прикинул, что его длина метров пятьдесят, не меньше. Со стороны это было похоже, наверное, на то, как если бы два муравья пересекали комнату квартиры, рассуждая об её величине.

В самом конце зала, когда я увидел, что лампа старика высветила из темноты стены следующего коридора, я оглянулся назад, надеясь увидеть, что делает мой приятель, но входные двери потонули во мраке здания. Я снова был один на один с неизвестным мне человеком. «Ну и везёт же мне со всеми этими историями,» — подумал я.

По стенам коридора, в который мы вошли находилось несколько двустворчатых дверей, больших, красивых, обделанных резным орнаментом, будто в каком-нибдь старинном дворце. Тусклый свет фонаря едва выхватывал из мрака эти изваяния, прикрытые массивными, дорогими бархатными гардинами, изрядно потрёпанными, съеденными кое-где молью, заброшенными, но всё же сохранившими остатки своего было великолепия и величия. Они были собраны в складки и привязаны к косякам двери атласными, мерцающими в свете лампы ленточками, завязанными на большие банты. Держали их тяжёлые резные гобелены из какой-то дорогой породы дерева, то ли из красного, то ли из морёного дуба – разглядеть при таком освещении было невозможно.

Старик обернулся ко мне и, видимо, заметил моё изумление. Я действительно был удивлён тем, что здание внутри, весь его интерьер, сохранились в десять раз лучше, чем снаружи, ведь глядя на его обшарпанные стены, на весь его экстерьер и представить-то невозможно было, что внутри могло бы что-то сохраниться кроме ободранных паркетов и обсыпающейся штукатурки. А тут было ещё много чего, и даже жил человек, такой же древний, как и само его пристанище.

-Что, нравятся? – спросил старик, перехватив мой взгляд на гардины. –Они и вправду были хороши, да и сейчас ничего, особенно, есди бы их немного подремонтировать. Они так же стары, как и всё в этом доме. Делалось-то всё здесь при батюшке Сталине. Так с тех пор ничего и не менялось. Я-то тогда ещё пацаном был. Великолепное здание было. Вот, посмотри, разве теперь такие двери ты где-нибудь увидишь? Разве такое сейчас где-нибудь делают? А потолки! Если бы ты видел потолки! – старик обратил свой взор куда-то вверх, поднял руку с лампой, но свет не достиг потолка, и, опустив глаза и руку, он только грустно вздохнул и пошёл к одним из дверей, снов заговорив по дороге. –Потолок здесь, надо сказать, особенный, с фигурной лепкой, но не простой, а тоненькой, тонюсенькой, какая бывало делалась на первокласном фарфоре в прежние времена. Красиво сделано, настоящее произведение искусств. Его на выставку бы надо, да только вскоре дом этот на слом пустят, а вместе с ним и красота вся пропадёт. Да про такой потолок не рассказывать надо, его поглядеть, показать бы, чтобы сразу всё понятно стало, а то так – одни слова. Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, а ты и ста раз про это не услышишь. Да, раньше умели и строить, и делать так, что любо-дорого посмотреть было, а теперь? Тьфу, срам один! Словно руи из задницы расти стали, и в головешке мозги куриные, а то и тех нет, а вместо крови, которая горячая должна быть, так – бульон из тех мозгов на моче сваренный. Что ни делают – смотреть тошно! Чем дальше, тем хуже.

Раньше-то вот, в старинные, самодержские времена, вообще навека строили, будто сами собирались тысячу лет прожить. Да и красиво каак всё было, нарядно. Двух одинаковых домов не найдёшь, не то, что в городе – во всей царя-батюшки империи.

Кругом карнизы лепленные фигурами были, ангелята крыши подпирали, амуры там всякие порхали там же. На всякий дом любо-дорого посмотреть было. А что сейчас? Коробок серых наставили, и всё одна к одной – одинаковые, как близнецы. Не знающему человеку и заблудиться в них не грешное дело будет. Всё халтурят, халтурят. Я-то ещё красоту какую-никакую, а застал. Правда, родился – уже халтурили и помирать, видно, в халтуре буду. Для кого всю эту дрянь лепят, зачем? Неужели самим приятно в ней век свой жить на земле? Непонятно мне. Как коробков спичечных натыкали кругом. Да ладно хотя бы людям хорошо жтлось, бог с ней, с ентой архитектурой, мать её нехай. Разве от этого людям хорошо живётся, скажи мне?

Он повернулся и посмотрел на меня испытывающе, как будто я должен был ему ответить, что я об этом думаю, но я как раз промолчал.

Надо сказать, что вид у старика стал довольно дружелюбный. Голос стал мягкий, ворчливый, даже само то, что он причитал и жалобился мне, говорило, что он относится ко мне отнюдь не враждебно, а скорее всего, напротив, дружелюбно. Ружьё в его руке уже не имело того грозного вида, как несколько минут назад, когда упиралось мне в грудь. Он разговаривал со мной будто не с ночным взломщиком, пытавшимся проникнуть в его обитель и застигнутым за чёрным делом «тёпленьким», а, по меньшей мере, как со своим приятелем, которого совсем не опасался.

Его спокойствие постепенно передалось и мне, но я ещё не смел с ним заговорить или отвечать на его вопросы, опасаясь, что старик опомнится, и тон его разговора станет совсем другим, официальным.

Ещё с самого начала, с того момента, как мы вошли внутрь здания, в голове у меня зудила мысль, что старик взял меня в качестве заложника, чтобы мой товарищ или товарищи, он же не знал, сколько нас было, не смылся, пока он не вызовет милицию. Со мной он мог спокойно, не опасаясь поговорить, выяснить, зачем мы пытались открыть дверь и проникнуть внутрь, а остальные всё равно бы не смогли проникнуть в здание, даже если бы они и очень захотели: заомк, как он уже убедился, они открыть бы не смогли, а разбивать дверные стёкла было бесполезно, потому что с другой, внутренней стороны они были укреплены решёткой. Я видел это, когда только зашёл во внутрь. Она была из тонкого стального прута, почти проволоки, но всё же решётка. Сделана, по всей видимости, она была добротно, и чтобы её сокрушить, нужно было изрядно повозиться.

С милицией встречаться совсем не хотелось. Кроме того, что железно был обеспечен большой скандал и такая трёпка, какой мне ещё и видыать не приходилось, это грозило и другими непредсказуемыми, но совершенно ясно, что недобрыми последствиями. По городу пойдёт обязательно сплетня, что курсанты занимаются ночными грабежами, что вот ещё двоих поймали, и начнут все беды и нсчастья, все преступления и злодеяни, творящиеся в городе, валить на военное училище. Пусть и неофициально, но людская молва злее всякого всякого официального мнения. В городе и без того недолюбливают курсантов и, вообще, военных, а тут ещё такое. Не хотелось, чтобы за месяц до выпуска наше пребывание в училище стало под вопросом, да ещё неизвестно, не оказались бы мы за решёткой.

Я только представил себе, как нас сначала приведут в отделение, посадят в КэПэЗэшку, а потом, узнав, кто мы, сообщат в училище. Приедет наш генерал, начпо, ещё кто-нибудь из управления, ну и. конечно, сошка поменьше, наш командир дивизиона, комбат, взводного, наверное, вызовут, — представил себе, и мне стало страшно. Привезут нас в училище, выведут перед строем, «гена», начальник училища, скажет: «Вот перед вами, товарищи курсанты, преступники, два негодяя, которые одели военную форму для того, чтобы заниматься по ночам тёмными делами, грабежом. Они на протяжении всей учёбы в училище являлись нарушителями воинской дисциплины, но мы, командование училища, их непосредственные командиры нянчились с ними, как с малыми детьми, прощали им то, за что положено выгонять в три шеи из стен нашего учебного заведения, надеялись, что они исправятся, одумаются, наконец, будут вести себя подобающим образом, станут хорошими курсантами… Но нет, как видите, до них не только не дошло, что им многое прощают, что их жалеют, что они хотя бы из чувства благодарности, должны вести себя как можно лучше. Их потянуло на ночные подвиги, на уголовщину. Это до какой низости надо опуститься человеку, курсанту военного училища, которому Родина, страна, народ наш советский дают всё, что нужно для нормальной жизни, а им мало, и надо ещё идти ночью этот же самый народ, свою Родину, грабить!

Я не удивлюсь, если узнаю, что эти двое, я не могу их назвать нашими товарищами, у меня язык не поворачивается, когда будет идти следствие по ним, а оно будет идти, потому что я буду ходатайствовать перед военной прокуратурой о возбуждении по этому факту уголовного дела, то выяснится, что эти двое не только занимались ночными взломами и грабежами, но и убивали людей. Я очень даже допускаю такое. Они докатились до ручки! Вместо того, чтобы спокойно доучиться в училище, осталось-то совсем немного ведь, они занимаются разбоем! И это люди, которые через месяц должны стать, должны были стать офицерами! Позор! Позор им и нашему училищу, то в его стенах приютились такие подонки!»

Вся эта картина стояла в моём воображении, как только мысль о том, что старик взял меня в заложники пронеслась в моей голове, и холодила кровь.

«Боже, почему я не вёл себя хорошо, почему я докатился до такого? Ну, что мешало мне быть таким же, каак все? Что? Жил бы себе спокойно, как другие, никто бы тебя не трогал. Самая лучшая жизнь, когда тебя никто не трогает, и ты тоже никого не трогаешь. Если бы всё начать сначала! Я бы никогда больше бы, наверное, не стал связываться со всякими авантюристами, с такмим, как Охромов, в частности!» — размышлял я про себя, и была даже такая минута отчаяния, когда я чуть было не бросился на колени к ногам старика и на завопил: «Дяденька, отпустите нас, пожалуйста, мы так больше не будем!» но что-то удержало меняот этого. Я был всё-таки не настолько малодушен, чтобы совершить подобное.

Однако, по мере того, как мы углублялись внутрь здания, опасения мои всё более смягчались, а когда старик заговорил со мной о старых добрых временах, то у меня возникла даже уверенность, что старик настроен миролюбиво, не смотря на своё ружьё, и, кажется, милицию вызывать не будет. Его стариковское ворчание почти не оставило у меня сомнений в его доброжелательности. Кроме того, на всякий случай, я приберёг один мощный козырь. Если вдруг дело и приняло бы нехороший оборот, и вызов миллиции стал бы почти очевидным, то я попытался бы напомнить старику, что я уже был здесь один раз, только в другом помещении, и видел кое-что такое что могло бы заинтересовать не только милицию, но и органы посерьёзнее. Мне терять было бы нечего, и я бы покзал тайные хранилища сомнительной литературы. Пускай бы потом сами разбирались, по какому поводу их вызвали. Может быть, это было и не честно с моей стороны, но мы с Охромовым остались бы в тени. А если бы состоялся суд, то я бы выступил на нём с заявлением, что совершил ноную вылазку специально для того, чтобы разоблачить врага народа, укрывателя враждебной литературы, и таким бы образом из обвиняемого превратился бы в героя.

Что ни говори, а по части шкуры я всегда отличался сообразительностью.

Пока я был занят столь тягостными и подлыми раздумьями о спасении своей шкуры, мы прошли по какому-то узкому, длинному ответвлению коридора, куда попали, когда старик открыл одну из дверей в коридоре. Он всё так же что-то рассказывал мне, временами оглядываясь на моё задумчивое лицо и принимая мою отрешённость за внимание к его рассказу, что-то говорил, говорил, говорил. На самом деле я его совершенно не слышал. Мы прошли метров тридцать, как мне показалось. По стенам узкого коридора изредка попадались двери, не такие большие и торжественные, как те, что нахваливал старик, а напротив, невзрачные, будто наспех сделанные. Ни облицовки, ни какой-нибудь отделки вообще. такие бывают обычно в подсобных помещениях, куда не проникает взгляд посетителей. Да и потолки, и стены коридора были обмазаны гравием с цементом и напоминали скорее своды подземного хода или какой-нибудь катакомбы.

-Чей это дом? – наконец осмелился спросить я. –Кому принадлежит?

Старик остановился на секунду, будто бы опешил от того, что я начал говорить. Потом почему-то глубоко, будто с сожалением вздохнул и снова пошёл вперёд.

-Чей это дом, говоришь? – послышался его ворчливый голос. –В разные времена он принадлежал разным людям и организациям. Построил его ещё в прошлом веке один весьма богатый человек, известный сахарозаводчик Морозов. Все сахарные заводы нашего города – это его рук дело. Хозяина давно уже нет, а они трудятся и ещё сто лет будут работать. Морозову-то этот городишко много чем обязан. Он своему сыну целый кадетский корпус отгрохал. Того не хотели не то в Москве, не то в тогдашнем Петербурге брать в кадетское училище. Морозов-то сам из простого народа в миллионеры выбился после отмены крепостного права и, разумеется, никакого титула не имел. Вот тятенька осерчал на российские порядки, что, если не принадлежишь ты к знатному роду, то и все пути для тебя закрыты наверх, и решил своим богатством для сына дорогу наверх-то пробить. Построил он в нашем для сына своего и его приятелей целый кадетский корпус на свои деньги, но это ещё не всё. Чтобы сыну-то его жаловали дворянский титул, макет этого здания, в котором сие военное заведение размещалось, из чистого золота, послал он в царский дворец, в сам Петербург. Вот. Говорят, что после этого самый низший дворянский титул был роду Морозовых пожалован Авгутейшим указом государя.

Потом революция была, что-то с Морозовыми случилось, как и со всеми, кто считался богачами, не то за границу подались, не то красные их в расход пустили, — грустная, в общем, история. А дом перешёл к новым хозяевам.

Некоторое время тут обком партийный размещался. Это ещё до войны было. Во время войны здание это облюбовали себе немцы. В этом особняке у них и гестапо было, и комендатура, здание-то большое, и даже тайные подвалы для пыток размещались. Когда фронт обратно покатился, тут ставка командующего фронтом ихнего была.

Когда немцев выгнали, то его облюбовало под свои аппартаменты местное отделение МГБ, как раньше, КГБ называлось, а находились они здесь, пока Лавреньтия Берия, — царство ему небесное, — старик трижды перекрестился, закатив глаза под лоб, — на тот свет не отправили. Ну, а потом.. потом у этого дома много хозяев-то поменялось, как мужиков у потаскухи, прости меня, господи, за богохульство.

Была здесь и городская библиотека, потом дом политического просвещения неизвестно для кого сделали, а потом даже в дворец политического просвещения переименовали, как раз в конец царствования Леонида Ильича было. После его-то смерти снова домом политического просвещения назвали, а потом неизвестно почему в другое здание он переехал. Наверное, в более современное здание решили перебраться, только вот я не пойму, ччем это-то плохо было. Ведь новше – не значит, что лучше…

Пройдя метров тридцать по галерее, ответвившейся от главного коридора, мы уже минуты две стояли перед какой-то дверью в её конце, нопиминавшем безысходный тупик подземелья, но старик всё продолжал говорить, наслаждаяь своей речью и будто не замечая, что мы уже, кажется, пришли.

-Потом времена были, надо сказать, смутные и крамольные. Захотел бы разобраться – сам чёт ногу бы сломал. Теперь их так и величают – Смутными временами. Тогда-то это называлось демократией, гласностью, перестройкой, ещё как-то. Михал Сергеич тогда вот только начал править, да с дуру, по молодости не разобравшись, вожжи спустил, дал народу воли да власти. А народ-то наш из покон веков-то ведь тёмный и дикий был. Это всё равно, что медведя дикого из клетки выпустить. Что он натворит? Вот и натворил наш народ такое, что до сих пор, как кинулись выправлять, ничего сделать не могут. Всё наперекосяк пошло. Теперь ещё поди лет так двадцать порядок надо будет наводить в стране после того гульбища.

Кого только не было, какая только мразь на свет не повылазила из тёмных углов, как тараканы, когда свет погасишь, на стол лезут к хлебу, к снести. Так и они. И все к власти, к власти. Народу озги обещаниями пудрят. А сами только одного хотят: власти над этим самым народом. А как её заимели, так сразу улыбку долой и ну зубы показывать! Во, какие паразиты были. И левые, и правые, и чуть ли не эссеры с юнкерами да кадетами сразу объявились. И откуда, спрашивается, взялись только? Семьдесят лет с этой дрянью да заразой боролись, вытравливали её, а только попустили, как на тебе! Она как репей, сразу в рост и в силу пошла.

Так вот. В смутные эти самые времена-то тут как раз множество всяких хозяев и заведений поменялось сначала-то всё почти прилично было. Дом политдискуссии, потом политклуб был. Тут и центр стачкомов был: рабочие, видишь ли, бастовали. Им своя, советская власть не нравилась. Да-а-а. и митинговали здесь, и речи толкали. И народу толпы собирались.

Но это всё ещё ничего было. Терпеть такое – ещё куда ни шло! А потом-то, потом-то что творилось! Буржуи ведь даже появились – до чего дошли! Вот одиин такой и купил этот дом со всеми потрохами, ресторанчик здесь открыл, а чуть позже, когда вожжи ещё больше ослабили, так тут и игорный дом был, правда, полулегальный: в большом зале ресторан, а в комнатах, что в коридоре ты видел, столы для картёжников, рулетка, ещё всякая разная дрянь. А в самых дальних комнатах – так там вообще вовсю баб драли, за деньги тоже, разумеется, и немалые. Это самая конспиративная часть того заведения была. Все про него в городе знали, но и всё же делали вид, что ничего не знают – вот так этому буржую-кооператору чёртову помогали все дружно сами с себя деньги драть. Правда, в городе не он один такой был, да и заведений таких хватало. А вот, поди ж ты, ни одного не закрыли. Всё народ до поры, до времени терпел. Это потом уже таким прохиндеям гайки начали заворачивать потуже, а потом и вовсе: кого в расход пустили, как в старые добрые времена, кого в кутузку упекли, чтобы жизнь малиной не казалась. Всех подчистую. Одной метлой. Правда, может, тоже не правильно. Были ведь люди среди них толковые, хорошие, но уж лучше и их туда же, чем всю эту заразу оставллять на свободе расхаживать и народ гноить.

Однако, надо сказать, что пока за них взялись, как следует, процветал ресторан долго, а владелцы его на глазах богатели. Карманы у них, как на дрожжах пухли. Да-а-а, времена были действиетнльо смутные. Простому работяге трудно жить было, да и сейчас, впрочем, не легче. Буржуев убрать-то убрали, но цены понизить забыли, видать.

Одни тогда богатели, а другие вконец обнищали. Богател-то тогда кто? Кооператоры там разные, мы их ещё ньюпманами называли, это от слов новый нэпман, по-английски. Моложёжь придумала, а все и подхватили. Народ завсегда все верные приметы поподхватывает. Так, если без сокращёнки, то «нью непман» надо говорить, а все говорили «ньюпманы». Может, слышал, банда такая была недобитая после революции капиталистов? В школе-то, небось, учили? Тогда наш первый вождь, Владимир Ильич, тоже по оплошке волю всякому сброду дал, надеялся, что они революцию народную вперёд вытянут, так те её тоже чуть не утопили. А ньюпманов, это уж Михайло сергеевич развёл.

А я так считаю, что добивать их надо было ещё тогда, в двадцатых годах. Но Владимир-то Ильич с ними разобраться не успел, отбыл на вечное опочивание, царство ему небесное, — старик опять помолился, закатив глаза. — Это уже Иосиф Виссарионович, доблестный рыцарь революции, скзал всем буржуям на зло и страх: «Нам НЭП не нужен! Мы и без НЭПа социализм построим!» вот тогда и погнали всю эту нечисть и контру недобитую, которая жить народу мешала, и стали во главе с великим Сталиным строить социализм, и почти построили, да вот только оказалось, что буржуйское отребье не всё вывели, а оно из-под тишка стало народному делу вредить. Ой, сколько их, вредителей, перед войной-то разоблачили – кошмар один и только! Замучились их по лагеря гноить! Только их в одном месте искоренят, как они в другом вылезут. Там калёным железом выжгут, а они уже в третьем объявились. Шпионы немецкие проклятые! Так до самой войны с ними, вредителями, и боролись! Очень уж много они беды натворили, точно немчура поганая. Поэтому и война такая тяжёлая и долгая была. Так бы немцев в раз скрутили!

Но, ничего, немцам мы итак прикурить дали, будь здоров. Им Клемент Ворошилов с маршалом Жуковым показали, где раки зимуют!

Сын у меня при Жукове служил. Ох! Дисциплина была железная. Это потом уже армия распустилась, испоганили её демократией сраной, разболтали дуркой всякой, развратили. Особенно во времена смуты, дров много наломали. До сих пор, наверное, расхлёбывают, демократы засратые!

Да-а, а вот как Михайло Сергеевич объявил эту самую демократию силой закона, так всякая мразь опять, как грибы после дождя, как поганки смаые мерзкие полезли. Да так полезли, что и не удержать ничем было их, до всего добрались, до Верховного совета, до прессы. И чего тогда толко не говорили, чего только не писали тогда. Всех, всех грязью, да говном облили! И Сталина, и Ленина, не говоря уже о прочих. Уж на что про Сталина в прежние времена боялись злословить, так и на того полный ушат грязи перевернули, и не один, собаки бешенные! До сих пор, сколько уже времени прошло, его имя отмыть не могут! А ведь мудрейший человек был, я его считаю вторым после Ленина по уму и величию. Да что там Сталин?! Эти псы голодные до того дошли, что на Ленина руку подняли, а потом Михаила, горе-правителя, черёдушко пришёл. Не вспомнили даже, псы неблагодарные, что он-то им свободу дал.

Да, что творилось, что творилось! Тем давай всё, как в Америке, этим всё, как в Японии. Так Россию чуть и не растерзали на куски, да с потрохами чуть не продали. А там ещё и исламские азиаты недовольствоваться стали, да Закавказье всё передралось меж собой. Я про немцев прибалтийских не говорю. Те, вообще, своей свободы захотели. В общем, такое дальше терпеть не можно было…

Старик говорил, говорил, говорил, и не в силах был остановиться, а я слушал и слушал его, и оторвться от этого никак не мог, как не заставлял себя.

Мне было чудно и странно, потому что его нарочитая набожност никак не вязалась с любовью к Сталину, ленину и другим нашим вождям. Каким-то непонятным образом в его речи уживались рядом друг с другом какзалось бы несоединимые понятия. Мне показалось, что в запальчивости он может увязать, если понадобится, и более противоположные вещи.

Только теперь я заметил, что мы уже сидим неизвестно сколько времени в какой-то не очень большой, но со вкусом обставленной комнатке, у стола, куда старик поставил свою керосину, а рядом уже зажжена другая, с большим красивым абажуром из белого матового стекла, расписанного яркими и сочными цветами, с фарфоровы корпусом в виде обнажённой пышнотелой девы, полузакрывшей глаза. У девы были золотые волосы, взгляд голубых глаз был устрелён мечтательно вверх, а в руке её была арфа, на которой она, видимо, играла. Лапа эта была весьма красива, можно даже сказать, что великолепна, и, наверное, достойна была занять не последнее место в ряду вещей ккого-нибудь знаменитого музея. Вещи, подобные ей, можно было увидеть разве что в Эрмитаже или ему подобном музее, в которых, к сожалению, я ни разу не был.

Золотые волосы девы ниспадали распущенным водопадом к её ногам и растекались там, образуя самую основу подставки лампы, в золотое озеро. Не лампа, а настоящее произведение искусства.

Обстановка комнаты, её интерьер, тоже были довольно милы. Вся комната была великолепно обставлена и хорошо меблирована. Одну из стен украшал огромный, на всю её ширину ковёр, изображающий яркими, сочщыми красками сцену лесной охоты. Выполнен он был с таким живописнымискусством, что его можно было бы принять за картину, если бы не антастической длины ворс, такой необыкновенный и длинный, что что его колыхание заставляло оживать зверй, собак и всадников с трубами и старинными охотничьими ружьями, настигающих дичь на скачущих во весь опор лошадях. И тогда ковёр становился похож не то на диковинную игрушку, не то на экран огромного телевизора. Всё на нём было почти живое и тёплое.

Под ковром стоял широкий диван, обитый зелёным бархатом. Его резная, кажется, красного дерева, спинка в нескольких местах держала на себе пухлые подушки из того же материала, прошитые по центру каждая большими матерчатыми пуговицами-кнопками и от этого казавшаяся чересчур выпуклой. По бокам диван имел большие круглые подлокотники-бочата весьма элегантного вида.

Большая подушка в углу дивана в атласной наволочке, расшитой яркими цветочками, с вмятиной, оставшейся, видимо, от головы старика, настолько располагала к отдыху, так звала и манила прилечь, да не просто прилечь, а плюхнуться с разбега, чтобы утонуть в ней, зарывшись лицом в её мягкий пух, ощутив, как руки, пальцы, ладони касаютс приятной поверхности атласа, что я чуть было не поддался этому искушению.

В углу комнаты стояла пузатая тумба на изящно изогнутых ножках, рождённая неизвестным мастером, наверное, больше ста лет назад. Это можно было предположит по элегантным старинным её формам, по тонкой резьбе по краю крышки, по массивным, литым ручкам из меди. Рядом с тумбой стояло несколько глубоких и удобных кресел, оббитых тем же зелёным бархатом, вероятно, из одного с диваном гарнитура.

Вся мебель в комнате была натурального дерев, а потому отличалась тем неуловимым обоянием и красотой, которые недоступны современной мебели, сделанной из прессованной древесной стружки. От неё словно исходило живое дыхание. И даже книжный шкаф, занимавший добрых полстены конаты, большой и массивный, благодаря этому, да ещё великолепной резьбе и отделке, смотрелся легко и приятно.

Вся комната дышала ароматом тепла и уюта, настолько обволакивающего и завораживающего. Успокаивающего, заставляющего забыть все тревоги и заботы, оставшиеся в каком-то другом мире, за стенами этой комнаты, что от одной мысли, что отсюда придётся уйти, внутри становилось холодно и одиноко.

Двух керосиновых ламп вполне хватало, чтобы наполнить комнату неярким, но приятным, тёплым, мягким светом. Причём от лампы с матовым стеклянным колпаком и корпусом из девы шёл удивительный розовый мураж, нечто напоминающее дымку вокруг абажура, или как если бы я был близорук и смотрел на лампу, и очертания её размывались бы в моих глазах. Уж не знаю и не могу сказать, как создателю сего светильникаа удалось добиться такого эффекта.

Лёгкий сумрак, сгущавшийся в углах комнаты, делал атмосферу ещё более уютной и располагающей к настроению умиротворения и тихого блаженства, ощущению тепла и завершённости спокойствия, желанию никогда не выходить отсюда, не покидать этот маленький, уютный мирок. И я подумал, насколько хорошо здесь, должно быть, проводить старость этому маленькому седому человечку.

Пока я разглядывал комнату, старик понимающе молчал, давая мне возможность увидеть всё как можноподробнее, а, заметив, что осмотр окончен, снова заговорил.

Даже голос его в этой комнате, в её тёплой, уютной атмосфере казался таким домашним и знакомым, что мне пришла вдруг в голову благая мысль о том, что хорошо было бы сейчас залезть босыми ногами в войлочные тапочки, завернуться в длинный махровый халат и сесть в кресло-качалку у камина, которого, надо заметить, в комнате не было, чтобы, покуривя сигару долго-долго болтать со стариком о разных разностях, о всяких пустяках, лишь бы шло время и продолжалось бесконечно, покачиваясь в своём сидении взад-вперёд и покуривая, смакуя, большую и толстую сигару. Не знаю, как бы и отделался от этой блажи, если бы меня тут же не отрезвила настойчивая нужда сходить в одно место, не отступавшая ни на минуту, временами усиливающаяся, а сейчас – ну прямо до критического состояния. Я почти и забыл о ней во время увлекательной и сумасбродной болтовни старика и вспомнил только сейчас, когда снова припёрло.

Старик попытался со мной заговорить, но теперь я уже не обращал никакого внимания на его слова.

-Мне нужно выйти, — сказал я ему, и увидел удивление на его лице. Старик опешил, и тогда я снова сказал ему. –Мне нужно выйти! Я хочу выйти на улицу!

Наконец-то после этого до него что-то дошло, и он снова взял в руку «летучую мышь» и сказал, вставая:

-Ну, что ж, если нужно, то я провожу тебя. Но мне всё же хотелось знать зачем вы посреди ночи пытались проникнуть в это здание, что вам здесь было нужно. Имейте в виду, здесь нечего брать, и это, уверяю вас, не место для лёгкой наживы. Сейчас слишком много таких развелось, кто ищет, как бы, ничего не делая, добыт себе большие деньги. А впрочем, — старик махнул рукой, — таких хватало во все времена. И наше – не исключение. Идём. Я провожу тебя.

И, хотя мне казалось, что он доверяет мне, старик взял свою двустволку. И мы направились к выходу, петляя по длинным, замысловатым коридорам. Он проводил меня до выхода. Как я и просил, но только теперь всё время шёл сзади, словно бы конвоируя меня. Я не оборачивался, но спину мою холодило всю дорогу от слепого взгляда смери, взирающей на меня пустыми глазницами двух стальных стволов заряженного оружия, и всё то время, что мы шли, помимо желания немедленно сесть и наложить прямо где-нибудь здесь кучу, потому что терпеть сил уже не было, меня не покидало чувство подконвойной лихорадки, когда всё тело вздрагивает мелкой нервной дрожью, будто в сильном и продолжительном ознобе. Надо ещё добавить, что ощущение теплаи уюта, едва лишь мы покинули комнатку старика и переступили за её порог, шагнув в тёмный коридор, покинуло меня, выветрилось тут же, как тепло домашнего очага, улетучивющееся медленно, но неуклонно на морозе, жгущем щёки, откусывающем нос и выворачивающем уши наизнанку безжалостными промозглыми клещами, едва толко на него попадёшь. Внутри меня всё остыло и осталось лишь что-то от холода и мрака. Я шёл впереди, наступая на собственную длинную, неясную тень от керосиновой лампы за спиной и догадывался о направлении дальнейшего движения лишь по командам старика: «Иди прямо! Стой! Теперь налево! Прямо, прямо, направо…»

Странно, но я дрожа всем телом от внутреннего холода, спотыкаясь в темноте от того, что едва ли мог что-нибудь увидеть при свете в спину, думал о том, то вот, сейчас старик вернётся в свою уютную комнату, затерявшуюся во мраке огромной стылой домины, ляжет на большой мягкий диван, оббитый зелёным бархатом, утонет головй в огромной, тёплой пуховой подушке и будет лежат и блаженствовать посреди этой всей тихой и приятной прелести, любуясь яркими красками ковра, изображающего сцену охоты, дуя изредка на его невообразимой длины ворс, чтобы заставить ленивые фигуры на нём двигатся, до тех пор, пока его не склонет усталость, и он не заснёт сладко и мирно один в своей маленькой великолепной каморке где-то в чреве огромного и тёмного здания, такого непригодного для жилья.

Уже когда миновали большую гулкую залу, я попытался напомнить старику, не напрямик, а намёками, с заднего двора, о том, что я уже бывал в этом доме, только не в нём самом, не в главном корпусе, а в загадочной пристройке, прилепленной к нему сбоку, и что мне известны кое-какие его тайны. Но, похоже, что он так ничего и не понял, ибо так и не вспомнил меня и лишь замолчал, погрузившись в сумрачное раздумье, которое сгустило и без того глухую, мёртвую тишину дома.

Он так и не заговорил со мной до самого выхода, хотя я всё время пытался вызвать его на разгово и напоминал, напоминал, напоминал ему о событиях недавнего прошлого, вызывая из памяти отдельные эпизоды, справедливо полагая, что он по этим отрывочным фразам поймёт, о чём я говорю, или хотя бы что я здесь не впервые, если у него совсем уже не стало памяти. Но из его уст не прозвуало ни слова, даже когда он закрывал за ной дверь.

Я снова оказался на улице, и теперь, едва успел шмыгнуть в палисадник, что был разбит по обеим сторонам от входа, снять штаны, не выбирая места, сесть с размаха в щекочущуюся траву и , не смотря на все неудобства, испытать сказочное наслаждение от облегчающегося после вынужденного долготерпения кишечника.

Первые минуты три я был даже не в состоянии думать о чём-нибудь другом, кроме каак от отходящей своей нужде и этом блаженстве, когда, наконец, она получила удовлетворение. Но потом, слегка оправившись, стал соображат, где же может быть Охромов. Было страно то, что он не встретился мне у выхода и даже не позвал меня. Может быть, испугался и убежал?

Впрочем, он мог меня и не заметить, ведь я скрылся так быстро.

Глава 15.

Минуты с три я просидел ещё в полнейшей тишине, не нарушаемой даже комариным писком и трелями цикад, иногда, как этим летом, объявляющихся в здешних краях. Потом где-то очень далеко раздался звук, похожий на глубокий, шипящий, с присвистом, как у больного воспалением лёгких вздох. Он был протяжен и долог и напоминал сопение великана, спавшего где-то на другом краю города мирным сном.

Звук этот был настолько неправдоподобен, что я не обратил на него совершенно никакого внимния и подумал, что это мне только почудилось. Мысли мои были заняты совершенно другим. Я думал, куда же мог запропаститься Охромов, где его черти носят.

Не знаю, что бы я делал на его месте.

С одной стороны, оставшись в такой ситуации один, любой бы мог стрсить и побежать прочь, примчаться в училище, залечьв кровать, а завтра утром как бы ненароком заглянут ко мне в комнату и поинтересоваться так, невзначай, куда это запропастился у моих сожителей по комнате. Но такой вариант мог бы устроить разве что какого-нибудь нытика и потому автоматически отпадал, потому что Охромов мог быть кем угодно, но не до такой степени трусом.

Второй вариант был более близким к истине, потому что я бы, наверное, поступил именно так, если бы моего товарищ увели под ружьём: Охромов, скорее всего попытался меня выручить и пошёл искать лазейку в здание. А, если так, то мне придётся отправиться на его поиски вокруг здания.

Вероятнее всего, и это почти точно, что Охромов так и поступил: отправился искать вокруг здания распахнутую форточку, которую забыли закрыть. Правда, насколько мне было известно, с той стороны, где находилась пристройка, стена была глухая, и там Гриша мог обнаружить только дверь, ведущую в тайное хранилище, которая сейчас, ночью, была открыта. Влекомый желанием выручить меня, он угубился бы внутрь здания, и боже упаси попасть его, куда я едва не провалился во время своих похождений.

Я встал, оборвал несколько листочков с росшей поблизости чахленькой берёзки, но тут же убедился, насколько это неумно, потому что листья её маленькие и скользкие, и это не самая лучшая подтирка, можно сказать, что вообще, далеко не лучшая. Тогда, переступая в спущенных штанах, насколько они это позволяли, я прошёл кругами неколько метров по палисаднику, пока, наконец, к счастью, не обнаружил кусок газеты, большой, однако изрядно испачканный в грязи, в прилипших комьях. Пришлось прежде, чем употребить, обтрушивать её пожелтевшую, огрубевшую от времени и погодных перепадов.

Кое-как управившись с туалетом, я натянул штаны и совсем было отправился на поиски Охромова, как вдруг он ам вышел мне навстречу там же, где мы расстались, не заставив себя долго искать.

Я обрадовался такому быстроиу его появлению, однако успел заметить, что лицо его было не испугано, но бледно, а взгляд светился огоньками непотухшего ещё в них страха, но и примешанной к нему доли любопытства. Он молча, словно полоумный, подошёл почти вплотную и рассмативл меня немо и долго с головы до пят, как будто видел впервые и ожидал найти в моём облике что-то, что свидетельствовало бы о том, что со мной произошло.

Я уже порядочно смутился его долгим молчанием и хотел уже встряхнуть его как следует, когда он вдруг сам заговорил и спросил, наконец, как ни в чём ни бывало:

-Ты чего так долго?! Я уже и ждать тебя замучался! Где ты пропадаешь?!

-Как где?! Ты что, спятил? Не видел что ли, что старик меня под мушкой повёл в дом?

-А как же он тебя отпустил, почему милицию не вызвал?

-Не знаю, так вот и отпутил.

-И что, ничего не сказал даже?

-Да нет, почему же, мы с ним довольно мило побеседовали.

Я вкратце рассказал Грише, что произошло в здании, а он в совю очередь признался мне, что когда старикашка неожиданно выскочил, то здорово струхнул его ружья и вместе со мной спрятался за колонну, но потом решил напасть на старика, отобрать у него ружьё и связать, и долго выбирал момент для прыжка, но так и не решился это сделать. А потом Гриша долго сидел на ступеньках лестницы и размышлял о превратностях судьбы, о женщинах, совсем не кстати, и о прочей ерунде.

-Что же ты думал о женщинах? – поинтересовлся я.

-Да так, разную ерунду… А вообще… вообще-то, я бы хотел оазаться в постели у своей подруги, собирался даже пойти позвонить ей, рассказать, как по ней скучаю. И сделал бы это, если бы не ты. Знаешь, мне чертовски захотелось пойти к этой подружке домой, ну прямо жуть, как. У неё такая хорошеньая квартирка, всё так мило, уютно, да и сама она тоже ничего, не из последних. Звезда средней величины, так сказать, а, может быть, даже и покрупнее, может быть, я её не дооцениваю.

-Это что за подруга такая? Уж не Анжелка ли? – поинтереовался я.

Разговоры о женщинах всегда отвлекают внимание и раслабляют психику, а нам это сейчас было просто необходимо, как воздух, потому что оба пережили чут ли не стресс.

-Да нет, ты эту не знаешь. Я с ней недавно познакомился, уже после того, как мы с тобой разошлись. Что Анжелка? Так себе, кукла. Она, может быть, баба и ничего, смазливая, да в ней чего-то не хватает. Недоделанная она какая-то. Кугуткой от неё попахивает, в общем, от Анжелки. А это – вся дама, понимаешь? Да-ма-а. Сам не понимаю, как это получилось у меня с ней познакомиться, как чёрт помог. Она такая неприступная свиду, что и не подходи даже. И, главное, не словом отпугивает, нет, от неё что-то такое исходит, что оторопь берёт. Оторопь и уважение какое-то. Представляешь, Яшка, уважение, у-ва-же-ни-е. Ты же знаешь, как я отношусь в женщинам. А тут на тебе – слова сказать не могу. А ей смешно. Хохочет, я бы про другую сказал «дура», а про неё не могу. Может это и есть то, то любовью называется. Понимаешь, умом то я дохожу, что все бабы одинаковы, что она такая же, как все они, потаскухи, умом-то это понимаю, а сердце верить хочет, да так хочет, что все звуки разума в его желании тонут. Я от неё до сих пор отойти не могу. Она меня прямо заворожила, с первого взгляда. И, главное-то, я первый её заприметил, а она меня уже тогда словно бы глазом взяла.

-Ну вот, первый раз с бабой без меня познакомился, и она тебя тут же приворожила, — пошутил я, хотя что-то внутри меня прямо заело.

-Да уж, не сочиняй, пожалуйста. И не первый раз вовсе. У меня много подруг и здесь есть, и на родине, про которых ты и слыхом не слыхивал. Но такую я в первый раз встречаю.

-Что же в ней такого особенного? – спросил я машинально, уже подумывая, что же нам делать дальше, может быть, даже специально, чтобы посорее закончить этот неприятный для меня разговор, потому что рассказ Гриши о девушке заинтересовал и взволновал меня, и мне это было неприятно. Захотелось увидеть её самому и оценить, что же она из себя представляет.

-Не знаю, — мечтательно улыбнулся Охромов, и эта улыбка задела меня за живое, -но я прямо тащусь и млею при виде её. Когда она рядом, то я и слова не могу нужного найти, боюсь что-нибудь не то сказать. Я с бабами ведь просто общаюсь, а перед ней как мальчик теряюсь. Кстати, не называй её бабой, хорошо?

-Хорошо. Но что, она тебя в постель пускает?

-Да в том-то и дело, что нет. Я не обижаюсь на неё за это, но самое главное и странное, что и не хочу этого. Я её как-то по-другому, по-особенному люблю. Даже намекнуть ей об этом не смею. Знаю, что мог бы, запросто мог бы, а не хочу, чувствую , что после этого сразу что-то пропадёт, что-то исчезнет. Я ей, как цветком, любуюсь, зачем же я этот цветок топтать буду? После этого она для меня, наверное, как другие станет. И если это называется любовь, то она сразу пропадёт. Я же ничего подобного раньше не испытывал.

Ей это всё нравится, наверное, как я перед ней мнусь и чуть ли не краснею. Жутко нравится. Ну и пусть. Смотрит на меня своими большими глазами, смеётся. И, знаешь, вроде бы ничего в ней особенного нет, не очень-то и красива, если разобраться, но обаяние королевское. На десятерых хватит. Я тебе не могу даже описать то, что происходит в моём сердце, в моей душе, когда она рядом. Делается так хорошо, будто я ккой-то неземной силой наливаюсь, которая отрывает меня от неё, грешной, и я парю, парю, парю, и кажется, что вот-вот вознесусь к облакам и улечу туда, где обычно люди сами по себе не летают…

-Да-а, очень интересно, а что же ты етаешь, как бы оказатся у неё в постели, а?

-А я её раздетой представляю и представить не могу. Я её так никогда раздетую и не видел. Даже дома у неё был, когда из предков никого не было, а тронуть не посмел, представлешь?

-Представляю-ю.

-Хотя она порхала возле меня, как бабочка, словно мотылёк, смеялась, хохотала. Только руку протяни, и она твоя. А нет, как будто за стеклянной стеной… а вот сейчас сидел и мечтал, как бы всё вышло, если бы я тогда не сдержался. Скверно бы, наверное, вышло. Я бы свою руку к ней протянул, взял бы её, она бы вдруг смеяться перестала… А дальше… Нет, скверно бы, наверное, получилось всё это… Ах, не знаю, но у меня из мыслей не выходит, как бы я ласкал её, покрыл поцелуями всё её тело, как удивил бы её своей нежностью, своими ласками, тем, что она почувствовала бы и испытала… А может быть, её кто-нибудь, когда-нибудь уже удивил?.. Эх, ладно, устал я от этих мыслей. Но ты только подумай, как это здорово: лежать в постели с женщиной, которая тебе нравиться…

-Ладно, перестань болтать глупости, а то бредишь, как полоумный. Чёрти-что несёшь! Пошли отсюда, скоро уже рассветать начнёт. Нам здесь делать больше нечего, пойдём, пойдём отсюда. Ты просто чокнулся столько об этом думать, — говорил я Охромову и дёргал его за рукав.

-То есть куда пошли? – будто онулся и уже трезво спросил он. –Как пошли? Мы же ничего не сделали.

-А что ты здесь хочешь ещё сделать? Ты же своими глазами видел, что здание охраняется, что тут сторож есть. Или ты предлагаешь грабить прямо у него на глазах? Да он тебе ещё и не даст это сделать. А может кокнем его? А что, запросто, правда? Особенно, если уесть, что у него двустволка, а у нас с тобой ровным счётом ничего нет, даже монтировки какой-нибудь задрипанной, чтобы его по голове тюкнуть…

Охромов задумался, и, чтобы окончательно развеять его сомнения, я добавил:

-Да и к тому же что-то в этом здании ничего нет, уж не знаю, что твои друзья хотели, чтобы мы взяли. Всё здание прошёл: брать-то абсолютно нечего. Пусто и прозрачно.

-Как так? – удивился Охромов. –Как это там ничего нет?! быть такого не может! Они же мне схему дали! Ты что думаешь, что эти ребята ради шутки всё затеяли? Вот смотри!

Он протянул мне клочок бумаги, на котором была подробно изображена внутренняя планировка здания. Я узнал там и большой зал, по которому я только что проходил, и замысловатые переплетения коридоров.

Красной жирной чертой ерез всю схему был выведен маршрут движения через здание. Он замысловато петлял по коридорам до двери, помеченной особым знаком: латинской буквой R, нарисованой пунктиром. Далее жирный след карандаша пересекал эту дверь и вёл в какой-то боковой рукав здания, уходящий влево.

С минуту я раздумывал, что это за слепая кишка, но потом меня вдруг осенило, что это, вероятно, и есть пристройка, где мне уже доводилось бывать, и которая теперь, как уверял старик, принадлежит мне, а длинный путь через главное здание проложен лишь потому, что те ребята, что послали сюда Охромова, не знали о существовании более короткого пути туда, по которому можно было бы попасть к цели гораздо быстрее и безопаснее.

Я попросил у Гриши, чтобы он дал мне номера стелажей и полок, с которых мы должны были взять документы, «макулатуру», как он их называл. Они оказалис записаны на обратной стороне той же бумажки.

-Ты хоть сам можешь разобраться в этом? – спросил я у него, разглядывая сплошные столбики цифр.

-Сейчас нет, но мне сказали, что будет всё понятно на месте. Вообще-то, они собиралиь тоже сюда с нами сначала подойти, однако, видишь, как всё получилось. Может быть, окажись они здесь, нам стало бы сразу всё ясно?

-Да мне и так всё ясно, — возразил я, -не ясно только, почему, если твои друзья имеют стольподробный план здания, они не пошли сами, а решили воспользоваться нашей неквалифицированной, скажем прямо, помощью в столь тонком и деликатном деле? И более странно то, что они-то наверняка должны были знать, что здесь ночует сторож. Старик-то, хоть и хлипкий с виду, но ружьишком однако вооружён. Знаешь, если так вот трезво подумать, то всё это скорее похоже на издевательство с их стороны над нами, тебе не кажется?

-Не знаю, не знаю. Мне про старика ничего не говорили. Я сам напуган не меньше твоего. Особенно испугался, когда лампу вдруг за стеклом увидел. Сердце в пятки ушло.

-Да уж, я видел, — не удержался я от подколки, — тебя словно током стукнуло, стоишь, как вкопанный, с места не сойдёшь. Если бы я тебя за колонну не оттащил за руку, старик бы нас обоих застукал. Впрочем, знаешь, он догадался, что я был не один, и на улице кто-то остался.

-Да ну?

-Вот тебе и ну.

-Чего ж, если он знал, то обоих нас не почакал? Сдал бы в ментуру.

-Как видишь, он милицию вообще не собирался вызывать.

-Слушай, а если он не вызвал ментов, то, значит, сам их почему-то боиться. Может, давай того… ещё раз попытаемся залезть. Пригрозим старикану, мол не суйся не в своё дело, старый хрыч, и возьмём то, что нам надо.

-Слушай, Охромов, — я вспылил, — не лезь на рожон. Тебя один раз по добру, по хорошему отпустили. Не надейся, что во второй раз всё тебетак гладко сойдёт. Я всегда говорил, что ты псих. Давай, лезь! Я с тобой не полезу. С меня и одного посещения хватит. Может, старик с милицией не ладит, но, я думаю, что он найдёт, как избавитьс от твоего трупа. Даже не выходя из этого здания. Поверь мне.

И что ты туда полезешь? Старик знает этот дом, как сови пять пальцев. Он тебя будет за нос водить столько, сколько ему захочется, как кошка с мышкой игратть с тобой будет…

-Ладно, никуда я не пойду, — прервал мои убеждения в свой адрес Охромов и отвернулся вроде бы как обиженно.

Мы ещё стояли у входа в здание некоторое время, и каждый думал о своём. Мне, с одной стороны, конечно же хотелось получить деньги, но с другой я понимал, что даже если нам действительно за это что-то заплатят, то это будут сущие гроши по сравнению с ценностью хранящихся в тайнике бумаг, которые бандиты собираются похитить, а потом, наверное, продадут за бешенные деньги кда-нибудь за кордон.

С одной стороны я мог, конечно, сказать Охромову: «Да ладно, не грусти, пошли, я покажу тебе другой вход в здание, где нас никто уже не остановит!» но с другой стороны получалось, что я сам позволю разграбить доставшуюся мне в наследство волею счастливого случая великолепную библиотеку, редчайшее собрание книг, цену которым невозможно даже определить, ибо по той уже малой асти, что оказалась у меня, можно было сказать, что цена всего, что там хранится, огромна. Старик, когда передавал её мне, говорил о ней, как о великой святыне и большом богатстве.

О чём думал Охромов я не знал.

Вдруг я заметил что-то страное вокруг. От размышлений моих меня отвлёк странный запах, появившийся в воздухе. Охромов тоже стал принюхиваться, водя носом из стороны в сторону, и морщиться от неприятного, можно сказать, просто зловонного духа.

Действительно воздух в несколько мгновений ока пропитался каким-то отвратитеьным зловонием, которое всё усиливалось и усиливалос с каждой секундой.

-Слушай, ничего не пойму, — произнёс, зажима нос, Охромов. –Что за пахер?

Резкий неприятный запах ызвал раздражение, и через несколько минут мы оба чувствовали тошноту. К нашему удивлению он и не собирался пропадат. Но кроме него было и ещё нечто более удивительное и зловещее.

Тихие ночные улицы города в предательском молчании наполнялись, обволакивались каким-то непонятным странным жёлты туманом, в котором невозможно было даже дышать. Непонятно было, откуда он берётся, то ли сверху, то ли наползает откуда-то со стороны, но ясно было одно, что нужно срочно удирать, пока мы оба не задохнулись в этой жёлтой мгле.

Мы рванули в сторону училища что было силы. Пятнадцать минут, пока мы бежали по улицам города, расположенным в низине, показались настоящим адом. Уже везде вокруг был этот странный жёлтый туман. Он не давал дыхнуть полной грудью, у меня разламывалась голова, несколько раз нас с Охромовым стошнило. В желудке уже было пусто, но он всё равно продолжал дёргатся в спазмах.

Наконец, дорога пошла вверх, в гору, и дышат сразу стало леге. С каждым метром подъёма мы чувствовали, как облегчается дыхание. Вскоре мы поднялись по улице довольно высоко вверх и выбежали на пустырь, с которого открывался вид на лежащий внизу город.

Здесь, наверху, не было той ядовитой, удушливой взвеси, и мы остановились, чтобы отдышаться и прийти в чувства. Когда мы, наконец, пришли в себя, то замерли, заворожённые фантастической и страшной картиной, развернувшейся перед нами.

Города не было видно. Он погружался в какую-то пучину. Там, где улицы были повыше, и их ещё было видно, она колыхалась по им, словно волны настоящего моря, только гораздо медленнее, и цветм они были жёлтые. И видно было, что море это заметно пребывает. Уже остались видны лишь врхние этажи зданий. Те, что пониже, уже вотвот должны были скрыться с поверхности, а самые высокие торчали из этой колыхающейся мглы, как фантастические рифы, как надводные скалы в море, как сюрреалистические образы на картине полоумного художника, решившего на своём полотне изобразить скопище прямоугольных, угловатых, слишком правильных по форме горных образований, густо, словно шипы усеявших жёлтую поверхность неземного жёлтого моря.

На море этом, насколько было понятно, разыгралась непогода. Прилив его мутных смертоносных, удушливых волнпродолжался со стремительной быстротой. И нам было понятно, почему так происходит.

В центре, где-то поередине, посреди этого безбрежного океана жёлтой пучины, поглотившей город, мощной струёй бил в небо титанический гейзер, выбрасывающийвысоко в небо огромные клубы оранжево-фиолетового дыма. Там, далеко в небе, на головокружительной высоте, доступной лишь самолётам и редким, сильным птицам, висела пурпурным грибом сизая, переливающаяся пурпурными всполохами, страшная туча, затмившая собой половину горизонта, на котором уже густо розовела предрассветная полоска зари. Близился день, и уже довольно хорошо посветлело, так, что нам было видно всё в мельчайших подробностях.

Огромные клубы газа, фонтаном бьющие ввысь, врывались в тучу и исчезали в ней, зато вниз, обратно к земле, спускалась жёлто-бурая изморось, которая чем ниже, тем светлее становилась, и, оседая жёлтой уже и густой взвесью, преващалась в плотную пелену, колышущуюся над городом, по его улицам, между домами.

Пучина поднималась всё выше и выше, гейзер бил во всю мощь и не думал ослбевать, а наоборот, кажется, сделался её сильнее, уровень жёлтой мглы делался всё выше, пока, наконец, последние, самые высокие крыши домов, стоявших в низине, не окунулись в неё и не исчезли в ней окончательно.

Мы стояли заворожённые невиданны зрелищем. Не могу даже сказать, сколько времени мы наблюдали эту страшную картину, но, видимо, долго, потому что, когда опомнились, волны жёлтой мглы уже достигликраешка пустыря, поглотив и ту улицу, по которой мы сюда поднялись, а на востоке уже совсем начало рассветать, и первая предутренняя заря превратилась в широкую полосу рассвета, на светлом фоне которого густая сизая туча сделалась ещё темнее и страшнее.

Всё это время мы не произнесли друг другу ни слова, и даже когда спохватились, что удушлива пелена догоняет нас и уже настпает нам на пятки, то мола, не сговориваясь, заспешили к училищу. Благо, что дорога к нему шла дальше в гору, и была надежда, что туда эта беда не дойдёт.

Пустырь, когда мы его покидали уже напоминал собой отлогий пляж на берегу неземного, жёлтого, медленно, лениво колыхающегося моря, разлившегося направо и налево, насколько было видно, без конца и края. На дне этой арующей величием смерти пучины стоял утопленный город, так и не дождавшийся рассвета. И лишь самые последние, верхние дома улицы, уходящей от пустыря вниз, торчали из неё своими верхними этажами, как остовы погибших кораблей, наткнувшихся на прибрежные скалы.

Потрясённые увиденным, мы не разговаривали до самого училища. Здесь привыча быть настороже, ждать в любую минуту нечаянного подвоха и сразу принимать решение, чтобы не попасться, готовность вмиг сорваться и бежать что сть силы, удирая от погони, сделали своё дело и вывели нас из оцепенения.

Мы перебросилис несколькими общими фразами, не имеющими никакого смысла и ни к чему вообще не относящимися, но снов умолкли и не говорили уже до самой казармы.

О том, что мы только что видели, только что пережили, ни я, ни Гриша говорить были не состоянии. Оно осело сразу где-то на дне души, и совсем не хотелось ворошить свои чувства и докапыватьс до весьма неприятных переживаний.

До своих кроватей мы добрались безо всяких пиключений, и, едва коснувшись подшки, я тут же забылся мёртвым сном, хотя спать не имело уже никакого смысла, потому что до команды «Подъём» осталось каких-то полчаса.

Поутру оказалось, что училище тоже окутано те же желтоватым зловонным туманом, но уже не таким тошнотворным, как ночью, с запахом сладковато-приторным, неуловимым, не резким, но временаим щекочущим ноздри. Он был похож на смог, время от времени спускающийся на город, и поэтому никто не обратил на него внимания, кроме нас двоих с Охромовым.

Всё прошло, как обычно: подъём, зарядка, завтрак, развод на занятия.

Часам к десяти жёлтый туман рассеялся, не оставив и следа, и только ближе к обеду по училищу поползли слухи о какой-то большой аварии на заводе химичесого объединения «Химпром», о том, что в городе среди населения многочисленные отравления, и что есть смертельные случаи.

Подъём утром мне дался тяжело. Я едва встал с постли и потом весь день жутко хотелось спать.

Утренняя самоподготовка прошла для меня в борьбе со сном, который, в конце концов, меня одолел, и, расстянувшись бесстыдно на задней парте, я проспал так до самого обеда. Разбудили меня лишь, когда настало время выходить на построение на обед.

Обед прошёл вяло, без аппетита. Впрочем, училищную бурду мог уплетать с аппетитом только такой фрукт, как я.

Всю вечернюю самодоготовку я тоже провёл во сне.

Как раз за обедом стали распространяться слухи об аварии. Кто-то звонил с утра домой, на многие занятия не пришли преподаватели, которые в большинстве своём имели квартиры не в военном городке, что был пи училище, а в самом городе, не вернулись из ночного похождеия многие самовольщики. Постепенно, к вечеру, о том, что случилось знало уже всё училище.

Охромов подошёл ко мне перед жином. К тому времени я хорошо выспался и потихоньку уже наал интересоватся волновавшей всех темой.

-Ты слышал про аварию? – спросил он меня так, будто сам не видел ничего пошедшей ночью.

-Я это не только слышал, но и видел собственными глазами… Да и ты тоже.

С ним было что-то не в порядке, и если он не боялся предстать в качестве свидетеля перед судом, то тогда наверняка поехал крышей.

-Да-а-а-а, — произнёс он растерянно и протяжно. Видно было, что какие-то раздумья мучают его. По лицу его блуждала тень беспокойства и удруённости. –Я слышал, что есть даже смертельные случаи.

-Да нет, — возразил я, чтобы успокоить его, хотя сам сильно сомневался, потму что чуть не задохнулся в том зловонном тумане, пробыв в его атмосфере всего какихто пятнадцать минут, — я думаю, что не должно бы такого быть. Мы ведь с тобой тоже вкусили этой гадости, а, как видишь, живы. Не думаю, чттобы от этого можно было окончательно копыта отбросить. Чепуха!

-Ну, я тогда пойду, позвоню домой подруге, узнаю, на всякий случай, что с ней и её родоками, — угюмо произнёс Гриша.

-Хоешь, я пойду с тобой? – набился я в провожатые. –После ужина и сходим!

-Хорошо. Только тебе-то зачем?

-Да я тоже подругам позвоню, нашим бывшим. Я ведь не такой, как некоторые, не забываю старых связей.

-Ну, если ты не такой, то хорошо. И от еня им заодно привет передашь. А, вообщет, мне сейчас не до шуток, и вообще, я болт хотел на всех класть, и на тебя в том числе, — Гриша явно был не в себе.

-Ну, ладно, ладно, извини, — сказал я примирительно.

После ужина я снова почувствовал ненормальную, непривычную для меня тягу ко сну и понял, что никуда не хочу идти, но, переборов себя, куда поплёлся вслед за Охромовым, хотя он и дал мне понять, что это совсем не обязательно. Зачем пошёл – сам не знаю, тем более, что я соврал и вовсе не хотел звонить никаким подругам, которые, как и Грише, мне были «до лампочки».

У телефонных будок, что располагались у «парадного», главного КПП училища стояло столпотворение, которое мы никак не ожидали здесь встретить. Эти три телефонных аппарата итак подвергались ежедневным «ласкам» сотен рук. Их диски крутили определённым замысловатым образом, потому что по-другому номер не хотел набираться, в их монетоприёмники совали, тыкали, шпыряли хитроумные приспособления, заменявшие монеты, по ним стучали огромными кулаками, потому что временами, в самый неподходящий момент пропадала связь. И такое творилос здесь ежедневно. Что же можно было говорить сейчас, когда здесь происходило настоящее столпотворение.

Огромная, человек в двести, толпа запрудила небольшой пятачок перед телефонными будкаи, и к ним невозможно было не то что пройти, но даже пробиться с боем. Она стояла, разговаривала, курила и создавала неимоверный шум. Вверх столбом шёл сигаретный дым, гедение стояло, как в пчелином рое. На наших глазах, только мы успели подойти, кто-то попытался прорваться без очереди к телефону, пробираяс через этот гудящий рой с помощью активной работы кулаками, и уже добрался до цели, но у самой телефонной будки его настигло возмущение окружавших столь наглым и беспардонным поведением, и через несколько секунд у будки завязалась потасовка, которая через некоторое время сама собой переросла в драку, захватившую сначала нескольких человек, а потом чуть ли не половину стоявших.

Толпа с гулом одобрения отхлынула от дерущихся, образовав вокруг них плотное кольцо, внутри которого десятка два человек били друг другу морду, и с восторгом подбадривала и подзадоривала дерущихся. Через некоторое время к дерущимся присоединилось ещё несколько человек из числа болельщиков и сочувствующих, потом ещё и ещё. И мордобой стал угрожать уже тем, что вскоре все стоявшие вокруг станут его участниками, поэтому потихоньку те трезвые головы, что ещё остались стали разнимать, растаскивать дерущихся, по одному извлекая их из круга. Кольцо стало само по себе сужаться и снова сомкнулось. Драка закончилась, и толпа снова загудела, закурила, как ни в чём не бывало.

-Идём отсюда. Здесь не достоишься и до завтрашнего утра, — сказал Охромов.

-Что же мы будем делать? Позвонить-то надо.

-Пойдём, посмотрим, что творится в «аппендиците», — предложил он, и мы, выйдя через КПП, направились вдоль забора на тихую улочку, которая огибала училище и уходила далеко в глубь квартала, заканчиваясь высоким обрывистым склоном в сторону Псла, круто уходившим вниз к пойме реки. «Аппендицитом» её прозвали за то, что заканчивалась она тупиком, небольшим парком или садиком перед забором крохотной биофабрики, отличающейся тем, что хотя бы раз в неделю её цеха и лаборатории выпускали в атмосферу смесь сероводорода и ещё каких-то непонятных запахов, на несколько часов делавших дыхание в окружающем воздухе не самым приятным занятием.

До телефонной будки надо было пройти метров триста вдоль забора, а потом мимо одинокой пятиэтажки вокруг частных домов к е дальнему торцу, но мы повернули обратно, потому что заметили патруль, идущий нам навстречу. Не то чтобы мы его боялис, просто не захотели лишний раз, чтобы из мухи раздули слона и приписали нам самоволку, когда мы были в десяти метрах от забора училища.

Пришлось добираться до неё по территории училища.мы обогнули несколько зданий казаррм, нашу столовую и подошли к тому же забору с внутренней стороны.

Едва перепрыгнув его и оказавшись во дворике пятиэтажного дома, уютно затерявшегося в море дикой зелени окружающих садов, разбитых вокруг двухэтажных домиков старой постройки, в каждом из которых было не больше десятка квартир (такие дома составляли большинство на этьой улице) мы увидели человек двадцать курсантов, стоявших в ожидании своей очереди позвонить из единственной здесь телефонной будки. Очередного, того, кто звонил, подгоняли всяческими способами, выкриками и надоеданием, угрозами и обращениями совести, нытьём под ухо и как только можно было ещё. Если звонил кто понаглее, тот отвечал, что он своей очереди ждал тоже очень долго и будет звонить столько, сколько считает нужным. Те же, кто был поскромнее в будке долго не задерживался. В общем, обстановка здесь была напряжённая, готовая вот-вот взорваться. Все были взвинчены, и здесь тоже попахивало дракой.

Возвращаться назад не было смысла, но и здесь нам не грозило, что мы быстро позвоним. С трудом найдя в этой толчее последнего, мы заняли за ним очередь и отошли к невысокому палисаднику, где стояло большинство присутствующих, чтобы послушать, о чём там говорят и поболтать со знакомыми, кто здесь был.

Разговоры вертелись вокруг одного и того же: всех волновала случаившаяся авария. Здесь мы услышали самые различные версии причин и последствий, и вообще того, что там случилось. Одна была невероятнее и неправдоподобнее другой, и только мы вдвоём, видевшие всё своими глазами, скромно молчали и слушали других, лишь изредка многозначительно переглядываясь.

Правда, о последствиях случившегося мы тоже ничего знали и потому слушали об этом с любопытсвом. Кто-то говорил, что всё это прошло хорошо и нет ничего страшного, что всё случившееся не опаснее обычного городского смога, другие пугали огромными цифрами жертв, говорили, что все больницы города переполнены отравленными и умирающими, и что уже есть случаи летального исхода.

На другой стороне улицы стоял патруль, который ничего не делал и лишь наблюдал со стороны за происходящим видно было, что прапорщик, начальник патруля, пытался заставить патрульных что-то делать, но они отказывались выполнять его пиказы, отворачивались, делали вид, что не слышат, а он кричал на них и угрожал им как только мог. Видимо, он требовал, чтобы они каким-то образом разогнали толпу курсантов у телефонной будки, хотя сам знал, как это сделать. Это был тот самый патруль, из-за которого нам пришлось вернуться назад десятью минутами раньше.

Прапорщик долго разбитрался со своими патрульными, отобрал у них военные билеты, запугивал комендатурой и гауптвахтой, но это всё не помогло. И тогда, поняв, что все угрозы его напрасны, он сам перешёл улицу и направился к толпившимся у телефонной будки курсантам. Обращаясь к крайним из них, он начал тебовать, чтобы курсанты вернулись на территорию училища. Но никто не обращал на него внимания, все лишь отходили подальше к центру толпы или на противоположный её край. Таким образом толпа начала перемещаться в нашу сторону, ближе к забору училища, теснимая надоедливым начальником патруля. Не знаю, как было бы дальше, но на свою беду прапорщик связался с огромной детиной и почему-то крепко к нему прицепился. Тот просто-напросто повернулся к нему синой, но начальник патруля, оскорблённый таким к себе отношением, схватил его за локоть, засунутой в карман руки и, с трудом развернув к себе, потребовал у него военный билет.

-Не дам я вам военный билет! – ответил верзила, возмущённо глядя сверху вниз на тщедушного прапорщика и сознавая своё превосходство и моральное, и физическое. У начальника патрула не было никакой реальной поддержки, а за его спиной стояла целая толпа дружков-курсантов. –Кто вы такой, вообще, чтобы я вам давал военный билет?! Отпустите руку!

-Я начальник патруля, товарищ курсант, и требую от вас, чтобы вы мне подчинились и дали свой военный билет, — упрямо и настойчиво повторил ему прапорщик, но речь его звучала совсем неубедительно, и, вообще, ситуация была совсем не в его пользу. Верзила явно издевался над ним. Но он то ли не понимал, то ли не хотел признать этого и упрямо держал руку курсанта за локоть, вцепившись в его «хэбэ» мёртвой хваткой бульдога.

Чувствовалось, что сейчас произойдёт что-то такое, что не допускается уставом, но весьма нередко происходит в жизни: курсант набьёт морду начальнику патруля.

Верзила распалялся всё больше и больше. Он уже не просто говорил, а кричал прямо в лицо прапорщику. Сначала это звучало вполне корректно и вежливо:

-Уберитеруку, пожалуйста, товарищ прапорщик, не надо мнея трогать руками, — говорил верзила и пытался лёгким движением выдернуть свой локоть. Видно было, что он всячески пытается избежать каких-либо коллизий.

-Не уберу! – отвечал ему прапорщик, сразу, едв почуяв признак уважения, намного осмелевший. –Давай сюда военный билет!

-Может мне ещё с вами в комендатуру пройти? – заискивающе-издевательским тоном спросил верзила, когда ему, наконец, надоело бесконечное повторение диалога из двух фраз.

-Пойдёмте в комендатуру, — туповато и просто согласился начальник патруля, явно не чувствуя всей курьёзности и подвоха вопроса.

-Убери руки, прапорюга! – вдруг, выпустив вс скопившуюся ярост, закричал верзила прямо в лицо началльнику патруля. Лицо его побагровело, потом сделалось густо сизым будто от удушья. –Ты слышишь, прапорщик, я к тебе обращаюсь!

В голосе здоровяка одновременно слышались отчаяние и угроза, слившиеся в жутком унисоне.

-Не уберу! – всё так же упрямо ответил прапорщик и выставил вперёд лицо, будто специально подставляя его для удара, которого не пришлось долго ждать.

Верзила размахнулся и треснул прапорщика коротко и безжалостно сильно по лицу так, что у того аж голова назад отлетела. Потом мы только и увидели, как взлетели, оторвались от земли ноги прапорщика, и он закружился, влекомый необузданной силой распоясавшегося детины. Тот крутанул его вокруг себя, схватил за отворот кителя, легко, точно пушинку оторвав от земли. Со стороны это было похоже на то, как если бы мы присутствовали на соревнованиях молотобойцев, и очередной из них собирался метнуть свой молот с такой яростью, словно бы хотел побить все мировые рекорды.

Тело прапорщика, словно лишённое жизни, вялое и безвольное, как колбаса, сбило при вращении несколько оказавшихся поблизости курсантов, и они разлетелись в разные стороны.

Прапорщик описал в воздухе несколько кругов, и то ли случайно, то ли по задумке крутившего его улетел прямо в толпу курсантов, повалив на землю ещё несколько человек. Толпа отхлынула от места его падения с шумом и свистами. Ещё не долетев до земли прапорщик забарахтал в воздухе руками и ногами, потом стремглав и удивительно резво поднялся с земли и бросился вновь в сторону обидчика. Но тот, едва начальник патруля подлетел к нему, резко и круто взмахнул кулачищем и осадил нападавшего ударом снизу в подбородок. Прапорщик, будто разъярённый бык, нёсшийся на пролом, пропустил этот удар и снова отлетел на несколько метров.

Поднявшись и на этот раз, правда, не так уже быстро, как в первый, постоял, качаясь и тряся головой, словно после тяжёлого дурмана, и только потом пошёл вперёд, на противника.

Со стороны это напоминало бой петуха с быком: уж слишком неравными были силы. И это мордобитие продолжалось бы ещё неизвестно сколько, если бы после третьего или четвёртого раунда прапорщик не рухнул навзничь, прямо. Как стоял, словно столб без подпорки. Тут к нему сразу подошли патрульные, нагнулись над ним, похлопали по щекам, потом подняли своего слегка пришедшего в себя начальника на его неверные, подкшивющиеся ноги и поволокли прочь, наверное, в комендатуру, перебросившись с кем-то из стоявших парою другою фраз. Так они и удалились, взвалив на плечи его руки и поддерживая его за талию.

Надо сказать, что в то время, когда происходила драка, и все присутствовавшие увлечённо наблюдали за ней – и чего у нас так любят смотреть на драки? – Охромов не терял времени даром, а, шепнув мне на ухо: «Я сейчас!» — ринулся к телефонной будке через откатывающуюся толпу, и когда у таксофона остались только двое дерущихся, вовсю уже тараторил в трубку, то улыбаясь, то поджимая губы и хмуря брови и наблюдая одним глазом за всем происходящим.

Когда драка закончилась, он ещё минуты три говорил довольно спокойно, потому что после эксцесса не сразу опомнились, и очередного долго не могли найти. Когда же тот, кто должен был сейчас звонить по очереди нашёлся, курсанты сначала тихо, потом всё громче и сильнее стали выражать своё недовольство, возмущаясь Гришкиным хамством.

Сначала закрила очередной, потом те, кто что-то понял, затемэти отдельны евыкрикиразрослись вдруг в сплошной гвалт, подобный шуму птиц на птичьих базарах. И тогда я понял, что ещё инута, другая, и толпа растерзает Охромова на куски , возбуждённая только чтослучившимся приендентом. В сущности, она имела на это законное право, потому что Гриша действительно нагло влез без очереди. А в нашей стране очередей таких шуток не любят нигде, тем более, когда каждому надо срочно позвонить.

Охромов сперва никак не реагировал на возмущения толпы и, улыбаясь до ушей и тут же хмурясь, увлечённо болтал по телефону, приняв в будке вальяжную позу, но потом стал беспокойно погладывать на окруживших телефонную будку недовольных курсантов. Улыбка и вовсе исчезла с его лица. Он попытался было огрызаться, взять верх наглостью, но это у него не вышло. Ещё чуть-чуть и в будку полезли руки, стремящиеся покрепче уцепить Охромыча за одежду и вышвырнуть вон, при это что-нибудь порвав на нахале.

Гриша торопливо простился и хотел уже добровольно покинуть будку, уступив несправедливо занятое место народу, но было уже поздно провлять добрую волю. В этот самый момент курсант-детина, тот самый, что «завалил» прапорщика, растолкав толпившихся, пробрался к Грише, широко открыл задребезжавшую стёклами дверь, а потом, взяв моего приятеля за грудки, поднял и выставил его из будки. Осознавая теперь своё исключительное право занять его место, он окинул взглядом стоявшую вокруг будки толпу курсантов и, не встретив ни с чьей стороны возмущений и возражений по поводу такой экспроприации, сам влез внутрь, едва поместившись в будочке.

Курсанты притихли сами собой: вопрос «Кто следующий?» был решён и желающих оспаривать решение не нашлось. Несколько десятков ноздрей сопели теперь в уиротворении и тишине. Токль его, это сопение, да ещё то, как детина набирает ноер, шаркая погнутым диском по корпусу автомата, и было теперь слышно.

-Пошли отсюда, — сказал Охромов, подойдя ближе.

-Пошли, — согласился я. –Ну что, позвонил?

-Позвонил.

-Ну и как?

-Плохо. Мать её уже в больнице лежит. «Скорая помощь» увезла. Удивляюсь, вообще, как это нашёлся кто-то, кто ещё на «Скорой помощи» работать может и других людей в больницу возить. Да и ей самой тоже плохо: чувствует себя неважно, постоянно болит голова, живот крутит. Может, и её скоро в больницу положат.

-Ну, а остальные? Остальные как? Родственники у неё ещё в городе есть?

-Все болеют. Кому лучше, кому хуже, — Охромов думал о чём-то совершенно отвлечённом, постороннем. Взгляд его блуждал вне времени и пространства вокруг. –Лягу с ней в больницу, — сказал он вдруг после некоторого раздумия.

-У тебя ничего не получится: скоро выпуск.

-Ну и что?

-А то, что в больницу тебя сейчас никто не положит, как ты не понимаешь? Да если тебя сейчас положить в больницу, то ты, значит, не сдашь госсы, а это значит, что тебя нужно будет или оставлят на второй год на четвёртом курсе, или создавать специально для твоей экзаминации новую государственную, не простую, а государственную – понимаешь? – комиссию. Да кому это нужно: с тобой одним возиться? Да тебя скорее сгноят здесь, в училище, чем дадут сейчас, во время госсов, лечь в больницу. Тебе лучше дадут умереть, чем не сдать госсы, неужели ты не понимаешь? Может специально для тебя одного и выпуск ещё устроить прикажешь? Персонально с тобой провести все выпускные церемонии, оркестр там, родиители, родственники и близкие, цветы, поздравления, руку тебе пожимают: как же – Григорий Охромов выпускается. Раздайся грязь – говно плывёт! Да?

-Ну, ты! Полегче! – осадил меня Гриша. –Не, так, конечно, не хочу. Можно и гораздо проще, безо всяких церемоний, без оркестров и родственников вручить мне диплом об окончании училища в кабинете у «гены», а насчёт госкомиссии – так это сами они что-нибудь попроще придумают, уж найдут какой-нибудь выход из положения.

-Всё равно, это много мороки, а кому она нужна, скажи? – не согласился я. –В таком таком уж случае тебя скорее всего на второй год оставят. Ты этого хочешь?

-Хочу, хочу! Что ты заладил одно и тоже?! Пластинка, что ли, заела?! Так смени, давно уже пора. Я, может, и сам не знаю, чего хочу. Я одно только знаю твёрдо, что курсантом мне быть нравится. Офицером намного хуже.

-Откуда ты знаешь?

-Чувствую. У меня интуиция хорошая.

-Что-то я не замечал.

-А это и мне не всегда заметно. Она в некоторых случаях только проявляется.

-Хорошо, — собрался я уже сдаться в этом бессмысленно споре на тему эфимерную и далёкую от сегодняшнего дня, -А как же наше дело? Мы же с тобой так ничего и не сделали! А что имеем? Одни долги! Надо что-то сделать, на нужны денги, деньги, понимаешь?

-Ну, и что ты предлагаешь? Дело-то мы, по сути, просрали, сам знаеш, — скептически ухмыльнулся Охромов.

-Ничего ещё не просрали, — возразил я. –У меня ещё есть отличный план. Я его совсем недавно, буквально сегодня днём придумал. А потому брось дурить, давай доделаем до конца то, что начали.

-Ну, и какой же это план? – спросил Гриша.

Я уже собрался было посвятить Охромова в свои соображения по поводу нашей компании, но не успел.

-Шухер!!! – раздался громкий крик за нашими спинами.

Глава 16.

Мы обернули и увидели, что в переулок с улицы вбегают несколько курсантов. В руках у них были автоматы. Наверное, это были наши караульные. Они бежали, в общем-то, не очень резво, но не отставая от бежавшего впереди них офицера с пистолетом в руке, видимо, их начальника караула. Он словно стеснялся своей забавной прыти (так непривычно было видеть мчащегося во весь опор старшего лейтенанта, считавшего за унижение хотя бы немного ускорить походку, а тут: на тебе – беги), а потому выглядел ещё смешнее. Разглядев его, я признал в нём комнадира взвода со второго курса.

Караульные во главе с начальником караула бежали к толпе, стоящей у телефонной будки, которая опешила от такой неожиданности. Остановившис и пропуская вперёд курсантов, старший лейтенант закричал, для чего-то подняв руку с пистолетом: «Оцепить, окружить, никого не выпускать из круга!» Он тяжело дышал и не мог отдышатся. Караульные бросились к толпе стоявших.

Сначала, услышав крик «Шухер!», а затем и увидев караул, я тоже опешил от удивления и попытался сообразить, что происходит.

До меня не сразу дошла догадка, что всё это, видимо, из-за избитого начальника патруля. Больше вего, однако, поразило меня то, что караульные, такие же курсанты, как мы, салаги по отношению к нам и большинству из стоявших в ожидании своей очереди позвонить домой, такие же самовольщики и любители прогуляться до телефона за забором училища, судя по их лицам, были настроены довольно решительно и, как будто, собирались действительно выполнить приказ своего командира. Такое с курсантами случалось крайне редко: ворон-то ворону глаз не должен клевать. Такого не могло быть ни на третьем курсе, потому что мы знали, какие там ребята: они вообще пришли бы сюда пешком и не бежали бы ни под каким предлогом или угрозой. Такое могло быть на нашем курсе, но тоже не во всех батареях, ну, может быть, с грехом попалам на первом курсе, хотя и там подобрались крутые, плохо управляемые «студенты». Но вот второй курс отличался в этом плане повышенной «гнилостью», то ли трусили, то ли выслуживалиссь, то ли уж такими правильными были… Хот и там были парни свойские, но очень мало.

Да ворон ворону глаз не выклюет. Но, похоже, сегодня эта примета или правило не сбывались, не срабатывали…

Охромов сильно дёрнул меня за рукав, так, что я чуть не упал на землю. Я опомнился. Он уже сверкал пятками. Не долго думая, я припустил за ним следом к забору училища. Только теперь я почувствовал, как бешено бьётся моё сердце, и как иголочками бьёт кровь в виски.

Я быстро догнал Гришу, и мы почти одновременно подскочили к забору, в один миг уцепились за него, подпрыгнули, перемахнули и оказались за спасительной стеной. Теперь мы были на территории училища, и уже никто бы не смог доказат, что мы только что были за его пределами.

А события за забором, по всей видимости, разворачивались круто.

Чуть позже нас через забор лавиной повалили, по одному и гроздьями посыпались курсанты, часть тех, кто стоял у телефонной будки. Остальным не повезло: скорее всего их уже обложили, как волков, окружили цепью караульные.

Оставаться у забора всё же было не совсем умно: раз уж удалось избавиться от неприятностей, то нужно было сделать это до конца. И поэтому мы поспешили в общежитие, до угла которого от места нашего «приземления» было не больше полусотни метров. В предчувствии своём и благоразумии мы не обманулись, потому что, едва мы успели отойти от забора, к нему с этой стороны подбежало несколько офицеров во главе с комендатом и добрая дюжина патрульных. Тех, что уволокли прапорщика, среди них не было. Комендант и те, кто был с ним, тут же задежали несколько человек, оставшихся у забора, глядевших, что поисходит на улице, за забором, во дворике пятиэтажки, усевшись на него верхом, и собиравшихся уже лезть обратно, то ли на подмогу, то ли потому, что там всё уже кончилось.

Увидев такое дело, мы с Гришей поспешили скрыться в подъезде своей казармы.

На вечерней поверке мы не досчитались нескольких человек. Оказалось, что их забрали в комендатуру, и ответственный офицер ходил туда разбираться. Лишь около часа ночи он привёл задержанных в казарму, и злой, и сердитый от того, что так поздно приходится уйти, с перекошенным от страдания и обиды лицом вышел прочь из казармы, даже не проверив перед уходом, все ли на месте.

В эту ноь, павда, расположения батареи никто не покидал. Город притихший и потухший, погасивший едва ли не все свои огни, ставший сразукаким-то неуютным и ужим, парализованный и ошеломлённый вчерашним ночным кошмаром, совсем не ждал сегодня наших ночных донжуанов и любителей приключений. Теперь ему было не до них. Там, в завоевавшей его улицы сплошной, кромешной тьме, царствовали скорбь, боль и страдание. Там лились этой ноью слёзы отчаяния, и раздавались крики боли, там умирали люди мучаясь в страшных судорогах и конвульсиях в переполненных отравленными больницах, где не хватало врачей, потому что многие из них сами стали жертвми катастрофы. Для города, для всех живших в нём наступил теперь другой, не самый лучший период жизни. Ещё долго, почти неделю жизнь не могла вернуться в нём в нормальное русло.

Прошло несколько дней. За это время страсти вокруг катастрофы сначала разгорелись, но потом поутихли, а затем и вовсе сошли на нет, откатились, как вода с пляжа после нахлынувшей волны. Все они прокатились мимо стен нашего училища, почти не задев этого омута, и нам приходилось довольствоваться только теи крупицами, что доходили до нас через тех, кто звонил в город родителям и друзьям, жёнам и подругам, у кого, естественно они были живы и здоровы, а не лежали по больницам.

Сразу же после аварии увольнение в город категорически запретили даже тем, у кого там остались отец с матерью или жена с ребёнком. И мы улавливали лишь то, что просачивалось к нам через железобетонные фильтры забора.

Несколько человек заболевших нашлось и среди курсантов. Их тщательно проверили на предмет симуляции недомогания, отсеив добрую половину, а остальных положили, кого в нашем училищном медпункте, а кого и в городские больницы.

Было несколько человек и с нашего выпускного курса. Среди них затесался и Гриша. Каким-то образом ему удалось пройти все проверки и даже в числе весьма немногих лечь в городскую больницу. В общем, он это обещал,, и это у него получилось. Как ему удалось – не знаю даже я. Единственное, чем он со мной поделился, так это сказал: «Я буду лежать с ней в одной больнице, а, если повезёт, то и в одном отделении!» всё это ещё раз заставило меня задуматься о сверхъестественной пронырливости моего друга.

С тех пор, как он исчез в гражданском лечебном заведении, о нём больше не было ни слуху, ни духу. Да это было и неудивитльно: курсанты обычно не затрудняют себя посылать о себе весточки своим друзьям и приятелям, если только в этом нет особой нужды, или не скопилось достаточно неотложных просьб. Мне оставалось только догадываться о том, то сейчас происходит с Гришей, и как он развлекается со своей крошкой, хотя трудно было представить, как это такое возможно, когда у стольких людей большое горе.

Я уже говорил, то обычно курсанты любили прихвстнуть своими любовными похождениями и победами над наивными сердцами слабого пола. Зачастую всё это было здорово преувеличено фантазиями голодного, необузданного сексуального воображения, часто не имеющими под собой даже реальной почвы. Однако те, кто поистине отличался в этом, преуспевал в любви и был неисправимым ловеласом, почему-то, вопреки всему, предпочитали помалкивать. И, чем значительнее и серьёзнее были их похождения, тем труднее было вытащить из них хотя бы слово, тем больше походили они на скромных пай-мальчиков, эдаких колокольчиков, безвинных ангелочков. Они были стол тихи и незаметны на оне ежедневно хвастающихся горлапанов-пустобрёхов, что со стороны казались неискушёнными в любви великовозрастными мальчиками-девственниками. И лишь самые близкие друзья, такие, которые, обычно, не болтали направо и налево о том, что знали, лишь они были посвящены в некоторую часть их приключений, потому что зачастую без их помощи нельзя было обойтись.

Вот к такой кагорте относились и мы с Охромовым. Даже мы сами, хотя и считали друг друга закадычными друзьями и, к тому же, ни с кем больше почему-то не могли сойтись близко, даже мы знали друг о друге лишь то, чем были связаны неразрывно: только общие знакомые девочки из нашей небольшой кампании для развлеений, куда посторонним ни с нашей, ни с их стороны не было входа. Что же касалось наших связей на стооне, то ни я в свои, н Гриша в его особо друг дрга не посвящали и лишь изредка, когда с очередной знакомой назревал безвозвратный разрыв, говорили, рассказывали друг другу это в качестве забавной истории. И я тогда не мог понять, как это он рассказал мне о своей новой подружке. Наверное, влюбился до такой степени, что тронулся умом, и чтобы хоть немного спустить пар эмоций, поделился со мной своими переживаниями.

Впрочем, это касалось не только любовных похождений и связей. Так было у нас и во всех наших авантюрах вроде вот этой, последней, от которой, узнай о ней нши командиры, наш «гена», у них бы волосы встали дыбом. Мы тоже знали друг о друге только то, что делали вместе, хотя и стремились к этому, но всё же. Ведь ходил же Охромов в тайне от меня в подпольный карточный дом, играл там в карты, завёл сомнительны знакомства. Теперь я был уверен, что это было не единственное из того, во что я не был посвящён и в чём не участвовал.

В глубине души я простил Охромову это «предательство», потому что и сам рассказывал Грише едва ли половину из того, что со мной было за эти четыре года. Да и дружба ведь вещь относительная, я часто приходил к выводу, что дружба – лишь способ слабого человека попроще устроить для себя жизнь, но и связывать себя многими обязательствами и узами, что сильные люди, как правило, избегают иметь друзей, или держат их очень далеко от себя. в конечном итоге, человек существует в мире один на один со своим бреным телом и душой, а всё остальное, как бы долго оно не держалось, приходит и уходит, оставаясь только в памяти.

Да, Охромов тоже знал обо мне очень мало.

Классический тому пример – дело «автолюбителей».

Может быть, потом, встретившись с Гришей через несколько лет, я расскажу ему об этом, чем уверен, приведу его в немалое изумление.

Да, было такое дело. Правда, роль моя в нём была весьма скромная и маленькая: я всего лишь навсего получал ключи от подельщиков, которыми были курсанты четвёртого курса, адрес, по которому должен был найти машину, угнать её оттуда и привести в укзанное место: в нескольких местах в городе были явочны гаражи, где и находили свой оследний приют уворованные машины. Здесь их, обычно, разбирали на запчасти и очень редко перепродавали целиком.

В «клубе автолюбителей» я состоял несколько месяцев, даже не зная, что машины, которые я завожу и перегоняю, угнанные. Мне каждый раз говорили, что машину оставили там наши, курсанты, а они, бюро добрых услуг, помогают вернуть их в гараж. В конце концов я понял, что совршаю обыкновеныый угон автомобилей, и потихоньку улизнул из той кампании, потому что вовсе не хотел сесть в тюрьму. К тому же, платили мне там сщие гроши, а делал я, практически, самую основную и строго наказываемую работу. Конечно, «гроши» это были по меркам той доли, которую имели сами делашт от такого оборота, но для курсанта деньги это были приличные, так что, не смотря на то, что матушка моя не баловала меня денежными переводами, я не привык ни в чём себе отказывать и даже скопил некоторую сумму на сберкннижке, которая ещё долго потом питала мои амбиии. От государства-то курсанты получали смешные, чисто символические окладики, так сказать, на мороженное.

В те вреена, помнится, Охромов крепко сидел у меня «на хвосте». Обыно раз в неделю я водил его в бар с кампанией подружек, а по особо крупным праздникам допускал даже такую роскошь, как ресторан, не говоря уже о том, что ездил только на такси и никогда не бралсдачу таксистов, оставляя её «на чай» (ребята из таксопарки здорово не любили нашего брата за эту мелочь и редко-редко останавливались, когда «голосовал» человек в шинели или в форме курсанта).

Пото, когда я оставил свои «автомобильные» привязанности, то сел на мель, зато у Гриши появилис деньги, но мы так и не говорили друг другу об источниках наших доходов.

Впрочем, после этой автомобильной афёры у меня больше не было такого истоника средств, коорый бы мог покрывать мои притезания. Это была самая, пожалуй, крупная и продолжительная операция, в которой мне довелось участовать. Почти всё остальное время меня, как это ни постыдно было, содержал большей частью Гриша, да я сам перебивался долгами своим сокурсникам. Жить же по средствам, предлагаемым мне нашим «добрым» государством, я разучился, и этих денег мне хватало только на то, чтобы однажды проехать на такси или выпить пятьдесят грамм коньяка в баре.

В конце концов, когда мне надоело сидеть на хвосте у друга, он тоже ничего не знал, я решился воспользоваться довольно распространённым среди курсантов способом существования, о котором мне как-то рассказал один приятель с четвёртого курса ещё в те далёкие дни, когда я был молодым, зелёным первокурсником.

Способ этот заключался в том, что нужно было найти какую-нибудь разведённую или вдовую женщину, нуждавшуюся в мужском присутствии, опеке и ласке, и играт с ней в роан до тех пор, пока это в онце концов не надоест. Главное – с самого начала дат ей понять, что ей не следует строить какие-нибудь далеко идущие планы, что, в конце концов, она будет снова одна, что пусть наслаждается настощим и не заглядывает в будущее.

Тот человек, что рассказывал мне это, сам прожил большую часть учёбы таким спообом и уверл меня, что нисколько не жалеет именно о таком способе сществования, что большинство живёт так и никогда ещё не отказывалось от этого. Тогда ещё я слушал его с осуждением, хотя и не сказал ему об этом, но потом мнения мои существенно изменились, а когда мне стало совсем туго жить, то судьба сама толкнула меня в объятия такого приключения, от которого сильно попахивало корыстю и которое тяготило тоже не меньше, чем нищенство.

Надо сказать, что, как ни цинична была такая,с позволения сказать, любовь, но большинство женщин-одиночек охотно шло на этот непродолжителный союз. Кто их знает – почему. Некоторых из них, тех, кто не привык к постоянству своих привязанностей, устраивали именно такие отношения. Но были и такие, что где-то в глубине души хранили свои маленькие надежды на то, что, может быть, молодой человек привыкнет, привяжется к ним и останется чуть дольше, чем обещал, не уйдёт из их жизни так сразу и навсегда, что растает ег сердце от женской ласки, и, если не останется, то будет хоть иногда заходить, заезжать, прилетать откуда-то из дебрей своей неприкаянной военной жизни. Шансы их были равны нулю, потому что, то ли как на зло им попадались уж слишком расчётливые самцы, то ли уж отпугивала молодых людей чрезмерная их любвеобильность, напоминавшая скоере материнскую заботу, а не поведение женщины, за которую надо бороться, что ещё больше подчёркивало разницу в возрасте, делало её громадной и страшной, как расщелина пропасти, на другой край которой опасно, да и не заем, в общем-то, было прыгать…

С того времени, как случился тот разговор, много воды утекло, я уже было и забыл напроь о нём, и даже факты из жизни ослуживцев, временами просачивающиеся до моих ушей – а такие связи, как я уже сказал, не афишировались – не напоминали мне о нём.

Посещая изредка рестораны, я научился различат женщин, которые приходили туда совершенно одни и не ждали никого на встречу. У них, как бы ни были они одеты, и тобы ни стояло у них на столике, был грустный, блуждающий по залу взгляд, изредка задерживающийся оценивающе на мужчинах. Но их нельзя было спутать и с проститутками, тоже шарившими глазаи по залу. Первые делали это исподтишка, сразу отварачивясь, пугаясь, бледнея и краснея, как только замечали, что объект их внимания так же вдруг посмотрел на них. Протитутки же, наоборот, продолжали нагло пялиться и вели себя довольно-таки вызывающе.

И вот однажды, когда мы гуляли за Гришкин счёт в ресторане на какой-то праздник, я заметил, что одна такая особа, целый вечер сидит совершенно одна и смотрит на меня украдкой, а когда я посылаю в её сторону встречный взгляд, то тут же очень быстро и, в то же время, как-то незаметно отводила глаза в сторону, совсем ненамного, будто смотрит куда-то за мою спину, или прото опускала их чуть ниже к полу, словно бы пребывая в раздумье.

Надо было сказать, что внешностью она была весьма недурна, и к ней не раз за тот вечер пытались подсесть мужчины, но всякий раз она просила их оставить её одну, и они почему-то выполнли её просьбу, хот у нас, обычно, принято на подобные просьбы одинокой женщины хамить и не обращать внимания.

Что-то подсказало мне, что если я попытаюсь присест за её стлик, то она не возмутиться, а, напротив, даже обрадуется. Не знаю, что подтолкнуло меня к этому шагу, но я встал из-за столика, где сидел в кампании Охромова и наших подружек, извинился, сказав, что увидел одну знакомую и хочу поговорить с ней по некоторым деловым вопросам, и подошёл к её столику.

Женщина, а она была именно женщина, красивая, лет тридцати, до этого украдкой наблюдавшая за моими действиями, как только я поднялся, тут же опустила глаза к своему столику, как будто она и не следила за мной вовсе. Она так и не подняла их, когда я подошёл и сел напотив неё в глубокое уютное кресло с высоченной спинкой, будто никто и не появился за её столиком. Словно бы я был эльф бестелесный, которого трудно, если не невозможно, заметить.

Так мы сидели некоторое время. Она глядела перед собой на приборы сервировки, будто бы внимательно разглядывая поданное ей блюдо и налитый в фужер ликёр перед тем, как всё это съесть и выпить, но руки её были под столом, и есть она явно не собиралась. А я молчал, глядя на неё и думая про себя смущённо, зачем это я, дурак, вообще сюда подсел.

Сцена молчания явно затягивалась и становилась неловкой. Я уже проклинал себя и представлял, как недоумевают наши подружки, да и сам Охромыч по поводу такого «делового» разговора. Они-то все поверили мне. В сущности, впрочем, это итак была для меня деловая сделка. Я расчитывал на полуение пенсиона за пользование своими любовными услугами, я продавал свою молодость, своё обаяние, свою привлекательную, красивую даже, внешность тому, кто в ней заинтересовался и смог бы, по моим соображениям, за это всё заплатить.

Да, покупательница была чертовски хороша! Это я понял лишь тогда, когда она, наконец, осмелилась поднять своё милое личико и глаза и посмотреть на меня их бездонными вишнёвыми ягодами. Тогда я обомлел и сам понял, что «втюрился» в неё по уши. Издалека она была не такой красивой, как вблизи. Может быть, поэтому её так беспрекословно слушались мужчины. Её красота была достойна самой царственности. Мужчины боятся подсознательно таких женщин, чувствуя за ними какую-то бесовскую силу, с которой лучше не связываться. Лишь немногие осмеливаются ухватиться за столь ослепительную добычу и большинством пропадают, гибнут в её чарах, расставленных словно сети или ловушки. Тем же, кому удаётся вырваться из этих силков, несут на себе всю оставшуюся жизнь тяжёлый камень судьбы. Это роковая красота, и лишь ненормальные и самоубийцы способны ринуться к ней, как мотыльки ко свету. Я не разглядел её через темноту, полумрак зала, но огда увидел вблизи, то понял, что попал в омут, который поглотит меня безвозвратно.

Да, именно близость смерти я ощути в тот ммент, когда женщина подняла на меня свои вишнёвые глаза, вместе с приступом восхищения и изумления, хотя и не думал о погибели. Я ощутил холодное дыхание этой косой старухи с платком на черепе, остудившее мне спину из тьмы вечности. Ей не помешала даже толстая спинка моего кресла. Так и смотрели они на меня дуплетом, одна задумчиво, в моё лицо, а вторая торжествующе, в мою спину.

Омут закрутил меня, понёс водоворотом, и я долго пребывал в его бурных водах, прежде чем отправиться ко дну. Я чувствовал, как вместе с очаровнием в ней дышит сама кончина, чувствовал, но не мог понять, почему. Больше половины года прожил я в лихорадочном бреду её вишнёвых глаз, и хотя и получил тот достаток в деньгах и развлеениях, о котором столько мечтал. Но не мог никуда ускользнуть из её пут, из паутины её чар, из её раскаляющих меня, словно огонь железо, докрасна, объятий, от её сосущего мои соки лона и пющих мою кровь уст. Я, словно помешанный, ничего не помнил, крое неё, будто приворожённый, во всякий час дня и ночи желал её тела, дьявольской услады, и плоть моя была постоянно восставшей, как у богатыря из легенд, так что я не мог даже вместе со своими товарищами пойти помыться в бане, потому что они бы тогда засмеяли меня до смерти.

Больше полугола продолжался этот сладострастный ад. Я уже не помнил никог и ничего, ни с кем не разговаривал и не общался, никому не писал писем, не читал, и даже не думал ни о чём, кроме неё. И это было тяжело, томительно и сладко. Это был сущий ад, который поглощад меня всё больше и больше. Ни преподаватели, ни командиры, ни мои товарищи не могли понять, что со мной поисходит. Я заупстил учёбу до самой последней степени, был постоянно задумчив и не разговорив, мог выйти из училища и пойти к ней в любое врея суток, и, словно бес охранял меня, потому то это всякий раз сходило мне с рук, и я даже не помнил толком, как оказывался у неё в постели, как возвращался потом обратно в уилище, где она жила, и как я вообще находил и определял дорогу к её дому. Самые шальные кампании, которые попадались на моём пути, всегда обходили меня стороной и не трогали даже тогда, когда я лез сквозь них напролом, словно испытывая судьбу. Всё было, как сон, и я уже не мо разобрать, где явь, а что мне снится. Бред перепутался с жизнью, ден с ночью, жизнь соо смертью, всё сплелось для меня в один клубок, и я и сам не знал, чего хочу, о ём думаю и вёл жизнь, достойную сомнамбулы.

Да я итак был сам сомнамбула. Через полгода после той встречи в ресторане, после того рокового вечера, я был похож на выжатый лимон, по щекам моим струился лихорадочный румянец, кожа стала тонка и прозрачна, какая-то дьявольская сила заставляла двигаться моё измождённое тело, а глаза горели отблесками пламени приесподней, и когда я смотрелся в зеркало, то видел в них, бездонных, чёрных глазах отражение моей дьяволицы, которая, казалось, купила не только моё тело, молодость, красоту, но и саму мою душу.

О, эта роковая связь! Она была точно посланница Сатаны, она была чарующим, привораживающим исчадием Ада. Я чувствлвл, обнимая её, что в ней течёт неземной пламень, не дающий, а отнимающий тепло у моего тела. «Может сама Смерть раскрыла для меня свои объятия?» — думал я в редкие минуты просветления ума, но все мои размышления очень быстро заканчивались, едва лишь снова посыпался голос вожделения.

Я жил полгода, не удитвляясь тому, что плот моя находится в ненормальном состоянии, постоянно взвинченная. Я вякий раз под любым предлогом избегал мытьс в бане, боясь, что товарищи начнут смеяться над моим большим, восставшим членом. А так бы оно и было….

Да так на моё счастье и случилось.

Не помню почему, то ли случай, а, может быт провидение, спасшее меня от адских пут, но мне не удалось однажды уклониться от посещения бани.

Я долго мялся в раздевалке, пока товарищам не показалось странным моё поведение. Тогда мне пришлось раздеться, и они сразу же начали надо мной насмехаться.

-Посотрите, посмотрите, у него хуй стоит! – слышал, словно сквозь сон, будто и вправду во сне, я их возгласы. –Мужики! Яковлев голубой! Яковлев гомосек, у него болт в бане встаёт! Яковлев, ты что, втихаря мужиков в городе в задниу пердолишь?! Ха-ха-ха!!! Смотрите, какой у него здоровый член! И стоит, и не падает, столбняк напал! Ха-ха-ха!!!

Вдруг мне стало невообразимо стыдно за своё дурацкое положение, так стыдно, каак ещё никогда не бывало в жизни. Я устыдился и того, что голый, и того, что у меня таакой большой, огромный, возбуждённый неизвстно по какому поводу член, и что все мои товарищи смотрят на меня и смеются надо мной. Пулей я выскочил из бани, да так и пустился бежать, голый, с торчащим членом через всё училище. Бегу, горю от стыда, а остановиться не могу. Чувствую, что одолевает меня великий, непомерный стыд, но вместе сним и радость какая-то пробивается, очищение души от мрака роковых чар.

Больше я той женщины никогда не видел, да и вскоре, на удивление быстро, все забыли тот случай и те кошмарные полгода, когда со мной творилось чёрти что, забыли даже ещё быстрее меня. Я был очень рад, что всё так кончилось. А то ведь, не испытай я тогда такого позора, гореть бы мне уже, наверное, в аду. Немного мне тогда жить на земле оставалось! Чувствую, свела бы эта роковая страсть меня в могилу. Кого как, а меня она, наверное, решила измором взять. Спасибо, что такой позор случился.

Росле того случая я себе зарок дал уже: с разведёнными, а тем более с вдовыми женщинами не связываться ни за какие коврижки. Есть в них что-то от проклятия. Жуть какая-то с ними живёт. Страшно. Эта мне тоже сказала. Что вдова. Ещё бы немного, и была бы уже вдовой по второму разу. Не дали мне проку никакого ни её денги, ни развлечения, за её счёт полученные. Хуже горькой редьки показались мне. И как потом я не бедствовал, как не нуждался в денгах, но уже и думать не смел – страшно – про такой способ их добычи.

Гриша охромов ничего не знал о моей той связи. Никто в училище, да и на всей земле, наверное, не знал о ней. То была натуральная связь с преисподней, а для посторонних смертных она всегда незаметна. Он только сказал мне потом, когда уже всё кончилось: «Знаешь, ты как-то странно ведёшь себя в последнее время! В кампаниях со мной е появляешься, девки все меня уже распросами о тебе замучали, будто я справочное бюро им. Давай-ка, друган, навёрствывай упущенное!» А за те полгода он не приблизился ко мне ни разу.

Теперь вот он погряз в любовной страсти. Мне это было в диковинку, но что самое интересное, так это то, что что-то кольнуло в моей душе, когда я узнал о том, что он хочет из-за своего чувства совершить сумасбродство и лечь в больницу в разгар выпускных экзаменов, тем более, государственных. Нормальный человек так поступить бы не сог. Любовь – любовью, но зачем же так осложнять себе жизнь? Что-то недоброе почудилось мне в Гришиной страсти, в его увлечённости, переплеснувшейся через край здравого смысла. Какой-то червячок тревоги и опасности шевельнулся во мне, но тут же, правда, умолк.

Охромов будто в пучине моря скрылся где-то в палатах городской больницы, исчез в этом хаосе, сотворённым катастрофой, и время, которое он выбрал для своего любовного увлечения, было не очень, если не сказать, что весьма, не подходящее. Тоже очень странно.

А дела его в продвижении отношений шли н так уж плохо, как следовало догадываться.

Прошло несколько дней, а от него не было ни слуху, ни духу. Он словно провалился сквозь землю. Конечно, какого чёрта он будет вспоминать обо мне, когда у него всё хорошо.

«Друг познаётся в беде!» — говорят в народе, но, увы, и вспоминают о друзьях зачастую, когда случается беда.

Глава 17.

Несколько дней вынужденного безделья порядком осточертели. И не только потому, что запретили всяческие увольнения и выход в город, но и потому, что с каждым днём я всё с большей силой , почти физически ощущал муки от своих невыплаченных, невозвращённых долгов. Я чувствовал на себе взгляды своих кредиторов, их душащее еня молчание, и это становилось невозможно даьше терпеть. Но и сделать я ничего не мог, пока Охромов прохлаждался в больние и развлекался там со своей подружкой.

«Как ты можешь, симулянт проклятый, заниматься любовью в ббольнице, полной скорби и умирающих людей, полной страдания и боли?!» — с негодованием думал я про друга, и мысли мои становились ещё более ожесточёнными от того, что этот кретин напрочь забыл и думать о деле, в которое сам меня и втянул, и дал мне надежду на успех, с которой я уже не мог расстаться.

Не только страх не выплатить долги – это само собой разумеется, но и дурная слава непорядочного, нечестного человека, угроза которой нависла надо мной со всей очевидностью, заставляли меня лихорадочно, напряжённо искать выход из создавшегося положения. Теперь кредиторы уже не надоедали, как раньше, но их мрчные , недружелюбные взгляды. А то и попросту обращение ко мне, как к пустому месту, были многозначительнее, красноречивее и тяжелее всяких слов. Нигде, ни в какой другой сфере моих взаимоотношений с людьми у меня не было такого острого чувства достоинства, чести, как в отношении к своим долгам. Я готов был провалиться сквозь землю, сгореть от стыда, когда мимо меня во враждебном молчании походили люди, которым я был должен деньги. Может быть, моему другу Охромову это было и всё равно, но для меня это было просто невыносимо. Да и хорошо ему было лежать там, в больнице, когда здесь, на меня бросали косые взгляды и обзывали за глаза, как хотели.

Да, что ни говори, а дело, которое мне предложил Охромов, нужно было довести до конца, тем более, что оно принимало новый оборот после возникшей у меня идеи, которую я рассказал Грише, и тот признал большую долю резонности в моём новом предложении, хотя отметил повышенный риск нового предприятия. Мы договорились, что, как только он «поправиться» и вернётся из больницы, а если получится, то и раньше, мы займёмся этим делом безотлагательно.

Прощла уже целая неделя, но от Охромова не было ни слуху, ни духу. То ли он не хотел, то ли не ог найти способа сообщить мне о себе, передать хоть короткую весточку о том, как идут у него дела. Я тоже не мог с ним связаться, потому что, во-первых, не знал, в какой больнице он лежит, но, во-вторых, даже, если бы и знал, то не мог бы вырваться из училища, потоу что за всеми курсантами установили такой жёсткий контроль, что за забор училища и носу нельзя было высунуть, не то, чтобы куда-то пойти. По ночам теперь в каждой казарме оставался ответственный офитцер, злой, как собака, оставленная хозяином в ненастье на улице сторожить дом, от того, что не мог отдохнуть от службы даже ночью. Каждые два часа он ходил по комнатам и пересчитывал курсантов, трогая каждого за ноги, чтобы удостовериться, что под одеялом лежит не шинель или ещё какой-нибудь другой заменитель, а живой человек. В довершение ко всему вышли из строя все телефоны-автоматы, не только те три, которые находились на территории училища, но и во всей прилегающей к нему округе. То ли их специально отключили, то ли вконец доканали курсанты своим неласковым обращением, но то, что они не работали, полностью отрезало училище от внешнего мира, и никто не мог сказат, что же твориться за его бетонными заборами. Все входы и выходы из училища были блокированы тройными усиленными патрулями, в которые назначались солдаты из дивизиона обеспечения, но там было больше офицеров и прапорщиков, чем этих бедолаг.

Я слышал, что несколько отчаянных смельчаков, в основном из местных, пытались прорваться в город через этот кордон, но все их попытки закончились неудачей, и они все без исключения оказались на неопределённый срок на гауптвахте училища. Четвёртый курс на удивление вёл себя благоразумно, и среди самовольщиков никого из наших поймано не было. Четвёртый курс словно перестал рисковать: на носу уже был выпуск, осталось буквально несколько дней, и никто из выпускников не хотел неприятностей.

Офицеры в эти дни были как никогда молчаливы и не менее рачны, будто бы у них у всех разом случилось какое-то большое несчастье. И даже особо приближённые к ним не могли вытнуть ни одного слова о том, что творится в городе, на каакие бы уловки не пускались.

Можно было предполагать, что всё происходящее как-то свзано с минувшей трагедией, но каким образом? Ответа не было.

Между тем, отчаявшись, я всё же решился вырваться в город и навестить больниу, в которой, как предполагал, лежит Охромов. Я долго выбирал для этого момент, пока, наконец, терпению моему не настал предел. И тогда, сказав себе: «Если гора не идёт к Магомеду, то Магомед пойдёт к горе!» — бросился в прорыв.

Сделал я это намеренно посреди бела дня. Ночное время исключалось абсолютно: контроль со стороны офицеров был настолько жёстким, что никакая случайность не помогла бы мне ночью. Из дневного времени единственным окном, в которое можно было проскочить, было обеденное время. Как ни строго контролировали нас наши командиры, но и у них были свои человеческие слабости, и, полагаясь одни на других, наальники патрулей на команиров, а те на патрули, все, саи того не подозревая, дружно шли домой на обед. Им тоже хотелось побыть с жёнами и детьми, а проклятая служба, особенно теперь, совсем не оставляла для этого другого времени.

Я посчитал, и вышло, что, если я не нарвусь на какого-нибудь ненормального начальника патруля и мне повезёт в дороге, особенно при выходе и возвращении в училище, то в запасе у меня будет полтора свободных часа: обедать офицеры уходили в час, а возвращались к трём. За это время можно было проехать в самый дальний конец города и успеть вернуться обратно, если нигде не задерживаться, даже на троллейбусе или автобусе. Мне же, если Охромов лежал именно в той больнице, в какой предполагал, надо было добраться гораздо ближе.

Проблема, которая непосредственно мешала осуществлению задуманного, заключалась в том, что мне необходимо было договориться со своим командиром отделения, а тому – с замкомвзводом. Надо было заверить их, заставить поверить, что я смогу сделать это незаметно, а если и «залечу», то всю вину возьму на себя.

Мой командир отделения был парень хитроватый и смекалистый. Он никогда не брал на себя ответственность за подобные дела, и всегда по таким вопросам советовался, решая вопросы с замкомвзводом. Тот же, сам по себе человек простой и открытый, но защищающий свою простоту напускной строгостью и чрезмерной суровостью, обычно был против подобного, но, если всё же и соглашался, то предупреждал, что он никого никуда не отпускал, и если кто попадётся, то пусть берёт всё на себя, а иначе, случись замешать кому-то его, он никогда больше никого не отпустит. Вс это прекрасно понимали и старались его не подводить.

Уламывать на этот раз пришлось «замка» оень долго. Уж очень сильно он боялся, что меня поймают где-нибудь, тем более в такое, как он чувствовал, неблагопричяятное для подобных дел время. В конце концов он согласился, но предупредил, что если меня не будет к трём часам, то он доложит о моём отсутствии комнадиру взвода, и тобы потом я пенял сам на себя. Между делом он припомнил мне, как два раза в течение совсем недавнего времени я попадался в самовольной отлучке, и лишь то, что я собирался идти в самоволку с благородной целью: проведать друга, — смягчило его решение. А так бы он не отпустил меня ни в какую.

Не смотря или даже потому, что я был самовольщик со стажем, почти никого другого, я знаю это твёрдо, в такой ситуации просто бы не отпустили, и потому все товарищи по взводу проводили меня до дверей класса угрюмыми, недовольными взглядами. Я почаще многих из них уходил вот так вот, среди бела дня в город, лишь только покидали училище наши командиры взводов, и потому мне, в отличие от ночных похождений, где все были равны пред судьбой и удачей, в дневных моих самовольных отлучках доверяли больше, чем многим другим. Кое-кому, быть может, это было обидно, и на меня давно уже многие имели большой зуб, который грозил однажды вылезти мне боком. Я же пользовался такой привилегией, потому что ни разу не попался днём никому ни в городе, ни возле училища, а, если и опаздывал к уговоренному сроку, то находил правдоподобную и хитрую увёртку, в которой никто, кроме меня, как получалось, замешан не был. Не однажды убеждались уже мои младшие командиры, что я стремлюсь не вмешивать в подобного рода происшесствия их персоны. Я смело брал вину на себя, и весь гнев обрушивался только на мою голову. Но леге было вынести это, чем знать, что тебя больше никогда уже не отпустят.

Итак, всё было решено, в обед я должен был уйти в город, навестить Охромова, и сделал это. Я ушёл, когда времени было час дня по полудни – это было самое благоприятное время, чтобы избежать встречи с патрулями: начальники патрулей к этому времени собирались для доклада в комендатуре, ехали из города к училищу, где на центральном КПП была комендатура. Мне же нужно було ехать в город, в противоположном направлении, поэтому вероятност встретиься с кем-нибудь из них в одном троллейбусе была равна, практически, нулю, а с остановки около училища удрать было для меня довольно просто, как и для всякого курсанта, мало-мальски знающего окрестности.

К трём часам, когда я возвращался по обыкновению в училище, патрули разъезжались мен навстречу, в город, и единственно опасным местом при возвращении, как и при уходе, впрочем, было прилегающе к училищу пространство, где реально возрастала вероятность встречи с местным патрулём или с кем-нибудь из спешащих после обеда на службу офицеров.

Да, я не случайно вспомил троллейбус. Смешно сказать, но к выпуску из училища я дожился до того, что не мог позволить себе роскоши болльшей, чем общественный транспорт, в котором, слава богу, курсанты ездили бесплатно. Как ни тяжело было признать, я был банкрот.

Я благополучно миновал зону кордона, сплошь обложенную вокруг училища, в которой мне всё же были известны дырки.

Перед тем пять минут мне потребовалось, чтобы миновать длинные коридоры кафедры, на которой занимался наш взвод, спуститься вниз, пересечь територию училища по самому короткому пути до забора, премахнуть его, убедившись, что за ним меня никто не поджидает, а потом, озираясь, направился на остановку.

Через несколько минут я уже ехал к центру города.

Водитель объявил, что троллейбус пойдёт только до центра города, до колхозного рынка. Это меня вовсе не устраивало, так как ехать мне надо было совершенно в другую сторону. Я поинтереовался у него, в чём причина, но он только лишь глянул в мою сторону как-то по-особенному, злорадно, как мне показалос, и молча закрыл дверцу в свою кабину. В сущности, меня его поведение не удивило, так как к военным в городе всегда относились презрительно, если увствовали, то превосходство не на их стороне. Но как человеку мне стало обидно, что со мной так обращаются: я-то лично ничего плохого этому водителю не сделал.

Было досадно, потому что на пересадку надо было потратить минимум десять, а то и пятнадцат минут. Это было очень много, если исходить из того времени, которым я располагал.

Уже на подъезде к центру города я заметил впереди по ходу движения многотысячную толпу, запрудившую всю центральную пешеходную улицу. Происходившее там прекрасно было видно через лобовое стекло троллейбуса. Водитель снова поглядел на меня, как-то недобро усмехнувшись. Когда мы подъехали совсем близко и встали на перекрёстке на красный свет, то стало ясно, что этоо огромная процессия идёт через улицу, стекаясь со всех сторон, по направлению к обкому партии. Над её головаи в нескольких местах можно было отчётливо разглядеть алые пятна гробов.

Зрелище это встревожило меня и заинтересовало одновременно. Хотелось посмотреть, что твориться на площади перед зданием обкома, прозваном в народе «Пентагоном», покрутиться в этой многолюдной толчее, послушать, о чём говорят, чего хотят люди. Я догадался, что всё это как-то связано с недавней катастрофой, а, точнее, с жертвами трагедии, и от этого интерес мой только усилился. Тут же я пожалел, то на мне военная форма, а не гражджанка, потому что жители города и без тог терпеть не могли военных, считая нас тунеядцами, обжирающими страну и местное население, в частности. А потому сейчас, в разгорячённой толпе мог произойти инцидент посерьёзнее, чем просто ругательства и оскорбления в мой адрес. Обезумевшие от горя люди не захотели бы понять, что я, хотя и в форме, но такой же человек, как они, и меня мучают те же проблемы, что и их.

Пока я колебался между желанием посмотреть на происходящее, ограниченносью вреени, необходимостью встретиться с Охромовым и благоразумием, подсказывающим, то от площади надо держаться подальше, троллейбус повернул налево и поехал по кривой, уходщей круто виз улочке, ведущей к площади у базара.

Запруженные народом улицы исчезли с глаз, и чувства мои, разбуженные необычным зрелищем, поулеглись, поутихли. Благоразумие взяло верх, и я решил не отклоняться от намеченного мною маршрута.

На дорогу пришлось потратить непростительно много времени, и на разговор с Гришей у меня оставалось минут десять от силы, иначе я бы не успел вовремя вернуться в училище.

В городе творилось что-то невообразимое. Все валом шли на центральную площадь, транспорт ходил чрезвычайно плохо, и у меня были серьёзные опасения: сумею ли я вовремя вернуться обратно.

Надо сказать, что в больницу меня пустили с большой неохотой, да и то, вероятно, лишь потому, что я представился присланным сюда командиром батареи для проверки курсантов на месте лечения.

Меня заставили надеть белый халат, замызганный, правда, до такой степени, как будто в нём работали кочегары, и объяснили, что без халата ходить в отделение не положено.

Спросив у первой попавшейся медсестры, в какой палате лежит курсант, Охромов, я обрадовался, что он оказался в самом деле здесь, и мне не придётся ехать куда-то ещё, в другую больницу. Я направился в указанную палату, но Гриши на месте не оказалось. Соседи по палате, несколько мужиков от тридцати до сорока лет и двое-трое помоложе, — игравшие в домино на сдвинутых к тумбочке железных кроватях – что-то невнятно и недружелюбно ответили на повторенный мною несколько раз вопрос, не обратив поначалу на меня никакого внимания. Я мало что понял из и бурчания, но спрашивать больше не решился, видя, что мой друг здесь не в большом почёте. Одно было ясно, что Охромов где-то ходит. Может, он у своей подржки, а, возможно, рванул в город. В любом случае делать здесь было нечего: ждать я не мог, потому то каждая минута была на сету, искать тоже, так каа не знал ни имени, ни фамилии его девчонки, ни того, где она лежит, ни её городского адреса, ни телефона.

Спросив, где его ковать, я оторвал от валявшейся на ней газеты клочок бумаги и оставил в его тумбочке записку, чтобы он знал, то я был у него, и как-то связался со мной. После этого я вышел из отделения, отдал халат дежурной медсестре, попрощался и стремглав бросился к троллейбусной остановке. Но спешка моя оказалась напрасной, так как в ближайшие полчаса ни одного троллейбуса, следующего хотя бы к центру города, не было. На остановке уже скопилось человек пятьдесят народу, но городской транспорт словно бы прекратил своё существование.

Злясь, моля бога, сжимая кулаки от бессильной ярости, разгневанный до степени, близкой к истерии, я посматривал на свои часы и видел, как стрелки с фантастической скоростью, прыгая по минутам, словно по ступенькам, отскакали пять, десять, двадцать, тридцать минут. Я чувствовал, как надежда оставляет меня с каждой оттикавшей секундой, представлял, какие неприятности ждут еня теперь, когда я вернусь.

Наконец, вдали показался троллейбус. Я обрадовлся, но радость эта была с большой примесью сердечной горести. Все бранные слова и выражения, какие только приходили мне на память, посылались в адрес еле-еле позущей машины и её непутёвого водителя.

Люди на остановке оживились, столпилис, сгрудились у проезжей части. Толпа поползла к краю тротуара. Задние, стараясь протиснуться вперёд, поднажали на впередистоящих, и самые первые под этим напором оказались на мостовой. Послышались их недовольные голоса, но толпа, не смотря ни на что всё продолжала и продолжала сползать с бордюра, словно молоко, льющееся с края стола на пол.

Всё это продолжалось до того момента, пока к остановке, скрипя перегруженными рессорами, переваливаясь, покачиваясь с боку на бок, словно корабль на волнах, надрывно гудя электродвигателем, не подрулил переполненный троллейбус. Народу в нём было столько, что складывающиеся гармошкой двери не могли открыться сами, без помощи нескольких мужчин из числа ожидающих, схватившихся за створки с таким остервенением, как будто бы они готовы были в клочья разодрать всю обшивку рогатой колымаги. Из открывшихся, наконец, со страшным скрежетом и скрипом дверей вывалилось, выпало сразу же несколько человек. Они начали браниться, отряхивать, оглядывать свою одежду, сумки и портфели, изрядно пострадавшие в давке, но стоявшие на остановке тут же смели их куда-то в сторону, не дав опомниться, с руганью и криками ринувшись к раскрывшимся дверям, отпихивая друг друга локтями, пытаясь первыми занять тот мизерный кусочек свободного пространства у входа на первых подножках, под гроздью нависших над ними людей, всеми силами старающихся удержаться друг на друге от падения из салона распираемого шевелящейся внутри, дышащей, толкающейся стиснутой. Утрамбованной в железной коробке, словно килька в банке под соусом, пышащей жаом, потеющей и тушащейся в собственном соку людской массой. Они с жадностью глотали воздух с улицы, набираясь кислорода до следующей остановки.

Я представил себе, что делается там, внутри, в самом центре троллейбуса. Возможно кто-то уже и задохнулся спёртым воздухом, стиснутый, сдавленный со всех сторон. Это была бы страшная, нелепая, глупая, неправдоподобная, но такая же реальная, как вся наша жизнь смерть.

На память мне пришёл случай, запомнившийся тогда навсегда. В тот раз я сам оказался в том диком положении, про которое поистине можно было сказать: и смех, и слёзы, ьрагикоедия, простая жизнь и столь же банальная смерть. Правда, я тогда уцелел.

Случилось это как-то раз в училище, у входа в столовую. Я был ещё тогда на первом курсе.

Наша батарея и ещё несколькодругих подразделений выходили посл ужина. А в это время навстречу нам, в столовую начала заходить батарея четвёртого курса. Проход в столовую, поещение старое, бог весть когда построенное, представлял собой небольшой предбанник, эдакую комнатёнку метров шести длиной и трёх шириной. При соблюдении благоразумия, если бы все двигались в дв встречных потока, или бы сначала мы пропустили их, либо они нас, ничего бы страшного не случилось – всё было бы тихо и мирно. Но жизнь без приключений не мила, и, то ли из баловства, то ли из желаия показать свой гонор, спонтанно возникшего с обеих сторон, в самых дверях на входе, где к тому же была открыта одна створка, старшекрсники оттеснили выходящих, не поделив с ними, кому же первому пройти. В ход при этом пошли испытанные методы: срывание шапок с голов противником и зашвыривание их в сторону, противоположную движению их массы, тыки кулаками и локтями, просто словсная брань и нахрап. Наше движение замедлилось, а потом и вовсе остановилось. Голова колонны встала и даже откатилась назад, но хвост по привычке напирал, почуяв возможность порезвиться.

Если в голове выходящих возникло замешательство, а задние продолжали идти как ни в чём не бывало, а пото и подналегли на передних, то у входящего четвёртого курса сразу же зачесались кулаки, и они ещё дружнее повалили вперёд, услышав возгласы возмущения своих впереди идущих. В середине нашей колонны тоже возникли драчливые настроения, тем более, что вызов был сделан хамским поведением старшекурсников, — возник предлог для выяснения отношений, а пальма первенства не была оспорена ( в училище не было устоявшейся традиции уважения младшими курсантами старших курсов, и первый курс мог спокойно и дружно гнать бочку даже на выпускников). Каждая сторона желала взять теперь верх в этой борьбе.

Хуже всех пришлось тем, кто оказался в середине, в эпицентре этой давки-битвы. Они служили теперь как бы пассивной массой, буфером, который обе стороны прессовали с обеих сторон, пытаясь сломить сопротивление. Если задние могли сколько им влезет с гоготом и азартом давить на передних, прикладывать свою неалую силушку, то впереди этот энтузиазм возник только на то короткое время, пока с обеих сторон середину не сдавили точно многотонным прессом. Потом же на смену ему пришёл панический ужас от сознания, что в любой момент можно оказаться раздавленным, и в эпицентре было уже не до шуток: там шла борьба за выживание. Эти живые тиски с бешенным усилием пытались раздавить, смять середину, где в одинаково гибельном положении оказались и свои, и чужие.

Через несколько мгновений уже не существовало первого и четвёртого курса, не поделивших походи и очередь. Были палачи, сами не знающие и не желающие знать, что творят, опьянённые, дурманом схватки, и жертвы, сами того не хотя, оказавшиеся заложниками глупости и безрассудства толпы. С краёв образовавшейся кучи-малы неслись вопли звериного экстаза, вырывавшиеся из десяток глоток вместе с бешеннымнапором силы, вкладываемой в спины впередистоящих, а из эпицентра давки, заглушаемые этим рёвом, звучали слабые призывы к своим же (к противникам взывать было вообще бесполезно) прекратить эту давку и уступить, образумиться и посмотреть, что дело-то приняло уже далеко не шуточный оборот.

Середине не оставалось ничего другого, как только выключиться из этой давки и бороться за своё существование.

На свою беду я оказался в самом центре этй толчеи. В памяти моей до сих пор было иво то паническое чувство животного ужаса, возникшее во мне тогда. Зажатый, сдавленный со всех сторон, я уже совсем не мог дохнуть грудью и не знал, что мне делать. В паническом ужасе я начал объяснять, кричать окружающим, чт они вот-вот раздавят и задушат меня окончательно, но они сами были не в лучшем положени. От близкого конца я даже заплакал, зарыдал остатками воздуха, ещё бывшими в моих лёгких, чем окончательно приблизил минуту удушья. Оказавшиеся рядом ничем не могли мне помочь. Они сами ощутили всю адскую силу вроде бы и шуточного, но в то ж время безумного сражения на своей шкуре. Зато усердствовали те, кто подолжал подходить сзади, уже не первый курс и не четвёртый, а просто отдельные группки и просто курсанты, желающие войти и выйти, и встретившие на своём пути такое препятствие.

Столпотворение у входа росло с каждой минутой, и уже вокруг было целое море голов, которое заполонило собой, будто поток воды, весь предбанничек и прилегающие к нему коридоры.

Сам не могу понять, как я ещё оставался жив: дышать было просто невозможно. Тут только понял я, как всё же беспомощен и беззащитен человек, как слаб он в своём теле. Здесь я ощутил всю реальность того, во что обычно людине верят, и о чём не помнят до самого последнего дня: действительноть и неотвратимость не чьей-то, а своей смерти.

Да, каждый человек абстрактно, отвлечённо пониамет, что когда-нибудь умрёт, но понятие об это кажется ему настолько эфимерным, а само событие – делом такого отдалённого будущего, что он и не задумывается над этим как следует, а иначе он, наверное, поняв, что все его земные потуги и страсти лишь блажь перед вечностью и небытиём, короткий миг, вспышка в бездонной тьме времени, жил бы как-то по другому.

В какой-то момент, вероятно самый критический, во мне панику и растерянность сменила вдруг жуткая жажда жизни. Я сказал себе, или кто-то сказал мне, то ли внутренний голос плоти, которая живёт помимо нашего сознания, ею несомого, то ли провидение Судьбы и неба, если верить, что такое бывает. У меня возникло дикое, необузданное желание выбраться, выкарабкаться наверх, «всплыть» над окружающим меня морем голов. Взгляд мой цеплялся за паутину, трепыхавшуюся лохмотьями, отягощёнными пылью, под потолком предбанничка, будто таким образом можно было выбраться из этой поглощающей меня массы. Мне захотелось стать мухой, потому что она умеет ходить по стенкам и кверху ногами, и потому что мухи никогда не давят так бетолково друг друга. Дышать по-прежнему было невозможно, а мне так хотелось вздохнуть полной грудью. Но я как мог, почуть-чуть набирал в лёгкие воздуха, насколько это позволяли окружающие меня и давящие со всех сторон живые тиски.

Попытки мои подняться над окружающими оказались тщетными. Все вокруг меня лезли вверх, ытаясь подмять под себя соседей, так что я сам мог оказаться в любой момент под ногами окружающих. Каждый пытался вырваться из вязких объятий толпы, одуревшей от этого нечаянного веселья. Тем, кого охватили железные обручи смерти, они оказались не по вкусу.

Давка продолжалась с бешенной силой. мне уже трудно было понять, возрастает ли её напор или уменьшается, я напоминал скорее удушенного курёнка, которому ни до чего нет дела, и погиб бы, если бы не могучие инстинкты организма, которые заложила в него мудрая природа. Они оказались сильнее моего духа и заставляли бороться за жизнь, когда тот уже сдался, оставив моё тело на волю судьбы. Они руководили спасением тела. По их команде я инстинктивно сцепил руки в замке, расставив локти и или расталкивая, как только можно было соседей по несчастью, не давал сдавить себе грудную клетку. Возможно, я увеличил этим чьи-то страдания, но дело касалось спавения собственной жизни, и инстинкты самосохранения не позволяли мне думать о ком-нибудь другом, кроме как о самом себе. Таким образом я отвоевал себе жизненное пространство, необходимое для дыхания, и, наконец-то, вздохнул полной грудью, словно бы хотел набрать воздуха не в лёгкие, а в огромный полотняный мешок, — с такой жадностью у меня это получилось.

Правда, через несколько минут руки мои устали от неимоверного напряжения, бессильно расцепились, и пучина снова сомкнулась вокруг меня, но, на счастье, вскоре те, кто хотел выйти, оказались в большинстве, сломили сопротивление стремившихся зайти, ряды которых значительно поубавились, запор прорвало и вынесло на улицу под колоссальным напором изнутри здания.

В тот раз всё обошлось, но пережитые минуты того ужаса, испытанного в той давке, остались живо и свежо в моей памяти до сих пор. Так что я вполне отчётливо мог представить себе, каково сейчас внутри железной коробки рогатой электической телеги – городского дармового извозчика-ьрудяги, пользующего своими услугами бедных горожан.

Между тем, толпа на остановке продолжала остервенело рваться в троллейбус, и стоя в стороне от этой толчеи, не без любопытства и интереса наблюдя за происходящим, я в какой уже раз ругал себя за нерешительность и несмелость, за то, что вместе со всеми сейчас не лезу вперёд на оставшийся мизерный клочок пространства у двери, который никак не мог вместить посотни человек, не толкаюсь вместе с другими локтями, икого не отпихиваю и не сдёргиваю с подножки, чтобы освободить место для себя. Я пытался побудить себя броситься в толчею и не мог, и снова ругал себя последними словами. А мне надо было лезть туда, мне край как надо было спешить, я уже и без того здорово опаздывал.

Во мне боролись здравый смысл, логика и страх перед новой неудачей. Больше всего мне не хотелось выглядеть необязательным, несерьёзным человеком в глазах своих товрищей, своего замкомвзвода и командира отделения. А если бы я опоздал сегодня, то наверняка силььно бы упал в их глазах, и меня бы уже точно в следующий раз никуда не отпустили.

На что мне оставалось теперь надеяться? Только на снисходительность и благодушие Господина Случая,который не раз благоволил мневыкручиваться из подобных ситуаций.

Двери троллейбуса натруженно ревели, пытаясь закрыться. Так хозяин чемодана иной раз, когда желает положить в него чересчур много вещй, мучается потом, прикладывая неимоверные усилия, и пытается его захлопнуть.

На подножках троллейбуса несколько человек были явно лишними, мешающими захлопнуться дверям, но никто из них, торчащих наружу, не хотел признаться в этом даже самому себе, и троллейбус стоял на остановке до тех пор, пока, наконец-то, они каким-то загадочным образом не вдавились внутрь и не исчезли за створками дверей.

Когда троллейбус тронулся с остановки, то я проводил его с большим сожалением. Теперь моё отсутствие будет замечено наверняка. Можно было уже и не спешить, но я всё же не пал духом.

Народу на остановке осталось более, чем достаточно, так что я не сомневался, что не только во второй, но и в третий троллейбс, если они и придут, влезть не смогу.

Двое мужчин, стоявших рядом со мной, вдруг пошли к проезжей части, и я увидел почему: они собирались поймать несущееся ещё вдалеке по проспекту такси.

Не успев даже подумать, как следует. Что же я делаю, я схватил последнего из них, того, что был ко мне ближе за плечо и развернул к себе, сказав ему прямо в лицо: «Возьмите меня с собой, пожалуйста. У меня нет денег, а мне очень нужно попасть в училище, иначе меня ждут большие неприятности!»

Я старался придать своему голосу как можно более убедительную интонацию, но в то же время не показаться жалким, хотя, наверное, именно это у меня луше всего и получилось. Мой собеседник сначала вообще не мог понять, что же я от него хочу получить, и не мог прийти в себя от неожиданности и грубости, с какими я к нему обратился. Потом, овладев собой, как-то скептически оглядел меня с ног до головы, но ничего, однако, не сказал, а сделал такой неуловимый, поти двусмысленный жест, по которому я однако чуть ли не интуитивно догадался, что он не возражает, однако, делает неприятное снисхождение.

В это время его приятель уже договаривался с водителем, и когда мы влезли в салон «Москвича», спросил:

-А это кто такой?

-Знакомый, — ответил ему мой спаситтель, и мы помчались к центру города.

Они ехали куда-то в другую сторону, а потому высадили меня там, а сами умчались дальше.

На своё счастье здесь я тоже на этот раз долго не задержался, потому что какой-то ненормальный, вроде меня, тоже возвращался в училище. Он был на тачке и мог проехать мимо, не остановившись, но попросил водителя притормозить, заметив меня, за что я был ему очень благодарен. Хорошо, когда кто-нибудь понимает тебя и входит в твоё положение.

-Видел какой шухер в городе? – спросил он.

-Ага, — ответил я. –А чего?

-Сам не знаю. Родаки в больнице, а бабка никуда из дома носу не суёт, — ответил он мне, и дальше мы уже ехали молча, каждый был занят своими мыслями.

В училище я всё-таки опоздал, и когда заходил в казарму, то уже пиготовился к новой взбучке, настроился на всё плохое и малоприятное.

Глава 18.

В общежитии, нашего курса царило странное столпотворение, тем более неожиданное от того, что в это время все должны уже были находиться по своим классам на занятиях по подготовке к экзаменам.

Все бегали мимо меня, как угарелые, толкались, и на то, что я опоздал, никто не обращал никакого внимания. Никто и не заметил, наверное, что меня не было на месте.

От сердца у меня сразу отлегло, и словно камень с души свалился, хотя, видимо, случилось что-то из ряда вон выходящее. А раз все бегают такие серьёзные и озабоченные, то, значит, случилась какая-то большая неприятность, только нельзя было понять, какая.

Я так и стоял несколько минут на пороге, наблюдая творящийся в казарме переполох.

Мимо меня прошёл озабоченный командир взвода, даже не остановившись и ничего не спросив. Следом за ним промчался замкомвзвод, тоже не обращая на меня никакого внимания. Потом встретился командир отделения, который бросил мне на ходу: «Чего стоишь?! Собирайся!» — и побежал дальше.

Я так и не понял, чего мне надо собираться и куда, а, главное, зачем. И вообще было неясно, по какому такому случаю может случиться такое, что про меня все забудут и будут бегать мимо, хотя, как мне казалось, нет у моих командиров другого такого дела, которое может быть важнее, чем разбирательства со мною по поводу моих нарушений.

Посередине коридора с свете нескольких электрических лампочек, высилась фигура комбата, который наблюдал за мечущимися вокруг него курсантами и изредка отдавал какие-то распоряжения, кого-то подгонял, кого-то одёргивал, на кого-то кричал.

Надтреснуто звенел, разоряясь, звонок на двери оружейной комнаты, в которую то и дело забегали и выбегали из неё, разбирая подсумки и магазины для автоматов, курсанты.

Я стоял и никак не мог понять, что же мне делать. Единственная мысль, которая была теперь в моей голове, это облегчение по поводу того, что всё обошлось. Однако долго оставаться на пороге у входа в казарму, когда кругом цаит беготня и сутолока, значило бы, что в конце концов на твоё странное поведение обратят внимание, и тогда уже наверняка было не сдобровать:

Слишком уж выделялся я на фоне своих бегающих, как угарелые, товарищей. Ненужные и вредные вопросы, которые могли потом последовть, вовсе меня не устраивали, поэтому, наконец-то, я тоже пришёл в движение, заскочил в оружейную комнату, схватил из пирамиды автомат, штык-нож, подсумок, маслёнку, сгрёб всё это в кучу, в охапку, пахнущую ружейной смазкой, давящую руки металлом, и побежал в свою комнату, чтобы нацепить на себя всё это, собраться и экипироваться.

С небольшим опозданием я встал в строй, пробравшись сзади под стенкой и втиснувшись между другими. Никто не обратил на это внимания: за четыре года это нарушение дисциплины, прилипшее ко мен, как полип и набившее уже оскомину мои командирам, порядком им надоело, и они не хотели из-за этого со мною связываться.

-Равняйсь! Смирно-о! – зазвучала команда дежурного по батарее. –Равнение на се-ре-дину!

Дежурный доложил первому взводному, а тот комбату о том, то батарея построена, будто бы он один, а не все офиеры вместе ещё три минуты назад бегали по конатам и выгоняли из них курсантов. Но таков уж был и будет, видимо, армейский наш порядок поведения.

-Напра-во! – скомандовал комбат, едва ему доложили. –На выход ша-гом марш! Строиться внизу в колонну по три.

Батарея застучала сапогами по лестничной клетке, спускаясь вниз. В шахте подъезда загудели голоса, запахло табачным дымом. По дороге вниз я попытался выяснить, что же такое случилось, что нас подняли под ружьё, но никто ничего толком сказать не мог, и причина нашего подъёма по тревоге так и осталась мною не выясненной.

Офицеры немного задержались наверху, но за это время курсанты успели разбрестись по всему плацу перед зданием общежития. Отошли к обсаженному кустами палисаднику, прилегли даже на газон, им огороженный, обсуждая какие-то свои дела, болтая на всевозможные теы, травя байки и анекдоты и рассказывая всякие глупости. В воздухе над нами дружно закружились облака табачного дыма, сизыми тучками подымавшегося метров на пять и рассеивающиеся там потоками воздуха.

Из второго подъезда «общаги» выходдили ещё две батареи нашего курса, тоже снаряжённые, навьюченные оружием. В считанные минуты всё пространство перед зданием заполнилось толпой четверокурсников цвета хаки, бесхорменной и хаотичной, но через минуту, как только один за другим вышли взводные и комбаты, и прозвучали команды: «Восьмая батарея… Девятая батарея… Десятая батарея… в линию взводных колонн становись!», — вся эта кажущаяся неправляемой и беформенной масса пришла в движение, и через некоторое время весь наш дивизион уже стоял в одном строю, а наш комбат по праву и обязанности командира первой по счёту из батарей докладывал вышедшему вслед за всеми из подъезда командиру дивизиона:

-Товарищ подполковник! Дивизион по вашему приказу построен. Лиц, незаконно отсутствующих, нет! Командир восьмой батареи, старший лейтенант Скорняк.

-Хорошо, — ответил вместо команды «Вольно!» тот, даже не дослушав по привычке немного конец рапорта. Потирая руки и глядя при этом куда-то в сторону, будто что-то рассматривя там, он вдруг по своему обыкновению быстро перебросил взгляд своих чёрных, с небольшой косинкой, какая бывает у всех черноглазых и особенно заметна на фотографиях для документов, глаз и сказал:

-Мужики! – так он начал обращаться к нам где-то в конце третьего курса, сохран при этом серьёзную иронию, не допускающую одиночной фамилярности. Фамильярности со строем он допускал и любил, но боже упаси было кому-нибудь услышать от него с глазу на глаз такое обращение: в его устах это звучало точно «Ты дурак!» или ещё как-то в этом роде. –Мужики! – повторил он уже тише и снова по привычке потёр, словно умывая, рука об руку. Потом сделал паузу, раскрыв так, словно забыл, о чём нужно говорить, рот – это тоже было его привычкой в манере обращения к строю – и, ещё раз обведя своимислегка косоватыми глазами строй: все ли его слушают, — заговорил дальше. –Вот там, — он потряс рукой, указывая пальцем куда-то по направлению центра города, — кое-кто вон там не понимает, что он делает, не отдаёт себе отчёта, что же происходит! Нас попросили держать обстановку под контролем! Сейас мы выдвигаемся на первое КПП, садимся в машины и следуем по направлению к центру города. Значит, там, комбаты, слушайте внимательно, восьмая батарея выставляет заслон и задерживает толпу смутьянов, которая будет, видимо, пытаться прорваться к зданию обкома, девятая поступает в распоряжение начальника гормилиции, десятая остаётся в резерве и занимает место… На месте покажут — где! На КПП сейчас, командиры батарей, получить на подразделения каски, дубинки, восьмой батарее дополнительно к этому получить щиты. Всё это будет у старшины милиции, который там стоит возле милицейского УАЗика… Какие у кого будут вопросы?.. Какие вопросы? Нет?! Ну, тогда вперёд, мужики, вперёд!.. Так, восьмая батарея, левое плечо вперёд шагом м-арш!

Командир дивизиона повернулся спиной к нам, зная, что дальше командовать будут комбаты, и заговорил со своим замполитом, а мы, одна батарея за другой, двинулись к КПП. Там нас уже ждали, как и сказал Колониец, так звали командира нашего дивизиона, несколько крытых брезетовым тентом «Уралов», возле которых, собравшись кучкой, стояли и курили водители-прапорщики. Тут же стояла «канарейка» — жёлтый УАЗ с синей полосой по борту, с оббитым железо и зарешёченными окнами фургоном. На крыше «канарейки» красовалось несколько синих и красных «мигалок». Возле машины стоял толстый, красномордый, усатый милицейский старшина с маленькими, водянистыми, рыбьими глазками. Заметив на, он нетерпеливо потёр руки, открыл заднюю дверцу фургона и жестом поманил наших офицеров к себе.

К милиции у курсантов всегда было недоброжелательное отношение, потому что не только у войск Министерства обороны с войсками МВД, но и между родами войск самой армии трения и стычки были делом довольно распространённым. И питались они взаимной неприязнью и даже ненавистью. Взаимность эта была завидно постоянной, и всякий раз при случае старались друг другу насолить, хотя, в сущности, если задуматься, то мы должны были бы держаться вместе и испытывать, по крайней мере, союзнические чувства друг к другу, потому что выполняли одну и ту же задачу: защищали государство, только они внутри, а мы от нападения из вне. Но в жизни союзом таким и не пахло, а между мундирами сквозил холодный ветерок вражды, когда скрытой, а когда и выливающейся в откровенное презрение.

У курсантов нашего училища, во всяко случае, к милиии были особые счёты. Враждебность наша имела вполне реальную почву: где бы и по какой бы причине не случались стычки между нами и гражданским населением, милиция вмешивалась с последствиями для стоон несправедливо разнящимися. Если в отделние доставляли с места происшествия «пиджака», то есть гражданского, то он считался отдельным хулиганствуюим элементом. Если же там окказывался курсант, то в городе говорили о том, что курсанты опять били «наших мальчиков». О том же, кто затеял и спровоцировал драку, не было и речи, а то и просто говорили, что, вот, мол, выпускают «их» из-за забора в цивилизацию, а они вести себя здесь, каак следует, нне умеют. Конечно, говоря об этих пересудах, можно было бы обвинить злые языки городских сплетников, но мы всегда обвиняли в этом милицию, которая либо не понимала пагубных последствий своих действий, либо действовала на зло нам, настраивая против нас местное городское население.

Нашему курсу на долю выпала история, которая, вообще, сделала милицию нашим злейшим врагом.

Случилось это ещё на втором курсе. Тогда в общежитии одного из городских институтов обидели двух наших парней. Они пришли «поболтать» с двумя представительницами женской половины жильцов общаги, попить чаю и чего-нибудь покрепче, наверное. Через некоторое время, когда от «чая» их совсем разморило, в комнату ввалили двое ребят из соседней комнаты. Ну, наши, разумеется, обозвали их под пьяную руку «коржами» и ещё как-то, и те, обидевшись, удалились, но не надолго: позже они встретили незадачливых обидчиков при выходе из общежития, дабы не смущать дам, коих это дело не каалось, и накостыляли им хорошенько. Те побежали в училище и подняли на ноги свою батарею, но на подмогу, послышав про случившееся, вышли и две другие батареи нашего дивизиона. Когда курсанты прибежали к тому общежитию, то там их уже встрачал наряд милиции. Дорогу преградили несколько милиц